Страница 85 из 87
Князь Даниил ласково посмотрел на меньшего сына:
Мудрость в словах твоих, Иван. Коли так, быть ладу меж вами, братьями. Когда же случится размолвка, не решайте спор сгоряча, дайте остыть страсти. Злоба не к добру… О чем еще мои слова? Уделу Московскому расти, шириться. Я то предвижу. Отчего, спросите? Ныне ответить не смогу, но чую — истину глаголю.
Опустились сыновья на колени. Даниил положил ладони им на головы:
Когда смерть примет меня, унынию не предавайтесь: живой о живом думает. Помните, ничто не делает человека бессмертным. Княжить по разуму старайтесь, чего не всем и не всегда доводилось. Я ведь знаю грехи свои и буду просить у Всевышнего прощения…
Расходились бояре, покидали гридницу потупясь. Каждый из них не один десяток лет служил князю Даниилу, настала пора прощаться…
Последними вышли сыновья. Глядя им вслед, Даниил подумал: «Лишь бы не растрясли, что нажито, удержали и приумножили…»
*
С рождения человек обречен на страдания. И какой бы безоблачной ни была жизнь, страданий — больших ли, малых — ему не миновать.
В своей не такой уж долгой жизни Олекса вдоволь нагляделся на людское горе. В детстве, когда ходили со старцем Фомой по Руси, говорил ему гусляр:
«Великие испытания посланы Господом на нашу землю».
Олекса спрашивал: отчего Бог гневен на Русь, ведь народ страдает?
Мудро отвечал старый Фома на совсем не детский вопрос:
«Терпением испытывается люд. Господь за нас страдал».
А Олекса снова донимал:
«Ужели не будет конца терпению?»
«Как у кого, иному хватает до последнего дыхания. Эвон, люд наш, русичи, сколь терпелив…»
Так говорил старый гусляр Фома, не ведая, что минуют века, а терпение у русичей сохранится, все снесут — ложь и обиды. Отчего так? Уж не от тех ли давних времен запас подчас рабского терпения, когда терзали Русь ордынцы, а русские князья исполняли повеления баскаков и целовали ханскую туфлю?
Однако настанет конец терпению — и очнется народ, про- зреет. Так было, когда в справедливом гневе поднялся он и вышел на Куликово поле…
Посольство князя Даниила возвращалось из Киева с успехом: в закрытом возке ехал в Москву знатный лекарь, крещеный иудей Авраам. Иногда он высовывал из оконца лысую голову, прикрытую черной шапочкой, посматривал по сторонам, удивляясь, куда занесла его судьба из горячей Палестины…
Заканчивалось лето, и после Спаса по деревням отмечали спожинки — конец жатвы. Останавливающееся на ночлег посольство угощали молодым пивом, горячим хлебом и пирогами.
Люблю спожинки, — говорил Стодол, — в такую пору люду горе не горе.
И Олекса с ним согласен. Б праздники человек забывается, он не хочет вспоминать огорчения. Но радости и страдания идут бок о бок, наступают будни, суетные, беспокойные, со своими заботами, печалями. Добытое в страду смерд делит на части: на семена, на прокорм скоту, себе на пропитание и отдельно ханскому баскаку и князю в полюдье. Добро, коль урожай радует, а ежели суховеи дуют да солнцепек или дожди хлеба зальют — тогда зимой голод и мор. А такое нередко. Бывало, забредут Олекса с гусляром в деревню, а в ней изб- то всего две-три и ни одного живого человека — кто умер, а иные лучшей доли искать подались…
Торопит Стодол, днем едут с короткими привалами, спешат доставить ученого доктора к князю Даниилу…
*
Нежданно нагрянул в Москву князь Федор, племянник смоленского князя Святослава Глебовича. Дядя посадил его в Можайске, и Федор княжил из-под дядиной руки.
Тихий, покорный Федор, прозванный блаженным, всегда поступал, как ему смоленский князь велел, о выделении Можайска в самостоятельный удел даже не помышлял.
День клонился к вечеру, можайцу истопили баню. Молодая дебелая холопка вдоволь похлестала его душистым веником, и он, разомлевший, счастливый, лежал на полке, постанывая от удовольствия. А молодка еще пару поддала, плеснув на раскаленные камни густого кваса.
Федору приятно, будто он дома, в Можайске. На время позабыл, что в гостях у московского князя. Тем часом холопка мыла ему спину, растирала травяным настоем. У девки руки крепкие, — кажется, будто мясо от костей отрывает, но без боли. Князя даже в сон потянуло: кабы не вспомнил, что в Москве, так бы и всхрапнул…
Трапезовали при свечах. Стол обильный, постарались стряпухи: видать, знали, можаец пироги любит.
После мяса и рыбы всякие выставили — кислые и сдобные, защипанные и открытые; тут и кулебяки, и пироги с грибами, с кашей и с капустой, с потрохами и ягодой.
Ел можайский князь, киселями запивал, и лик у него раскраснелся, а Даниил Александрович ему вина, меда хмельного подливал, речи сладкие вел. У дяди Святослава Глебовича Федору никогда такого приема не оказывали.
За столом и сыновья московского князя все отцу поддакивали. Вспомнил Федор, зачем во Владимир путь держал, поплакался: у его жены Аглаи все девки рождаются, а ему бы мальца. Вот и надумал он поклониться митрополиту, пусть владыка помолится, чтоб Бог послал ему, Федору, сына…
Речь как бы невзначай на князя Смоленского перекинулась, и Даниил Александрович спросил:
Тебя, Федор, Святослав все в черном теле держит? Отчего? Эвон, у меня даже отроки в дружине за такой срок в бояре выбиваются, а ты у смоленского князя все на побегушках.
Обидно сказывает Даниил, но истину. Федору себя жаль, даже слезу выдавил. Нет ему воли, подмял дядя, а ежели что-то поперек вымолвить, прогнать с княжества грозится, сапогами топает.
Даниил молвил участливо:
Кабы ты, Федор, от Москвы княжил, разве услышал бы слово дерзкое? А случись смерть твоя, Аглае и дочерям Москва обиду не причинит, кормление сытое даст. Коли же сына заимеешь, то и княжить ему в Можайске.
Так Можайск — вотчина князей Смоленских, разве Святослав Глебович позволит к Москве повернуть? — поднял брови Федор.
А тебе к чему совет с ним держать, ты к Москве льни, она твоя защита. Святославу от Литвы бы увернуться, вон как она оружием бряцает.
Правда в словах твоих, князь Даниил Александрович.
С Москвой тебе быть, князь Федор, с Москвой дорога прямая. Ежели я жив буду, за сына держать тебя стану, умру — вот тебе братья.
И Даниил Александрович повел рукой, указав на Юрия и Ивана. Те заулыбались, а князь Федор расчувствовался, глаза отер:
Ты, князь Даниил Александрович, верно сказал: литовцы к князю Святославу в душу залезают, намедни с подарками приезжали, манили под власть князя Литовского.
Ну?
Склоняется князь Святослав. Слышал, говорил он: «Чем перед татарином спину ломить, лучше литвину поклониться».
А что ты, князь?
Федор вздохнул:
Я под дядей Святославом Глебовичем хожу, в себе не волен, — как он хочет, так тому и быть.
Нет, князь Федор, ежели примет он покровительство литовского князя, тебя с княжества Можайского сгонит. В самый раз тебе руку Москвы принять, навеки сидеть князем Можайским. Не решится Святослав по миру пустить тебя.
Опасаюсь, ну-ка он с дружиной придет.
Думай, Федор, коль не желаешь, чтоб Аглая с девками твоими на паперти стояли. А буде сын у тебя, то и его на нищету обречешь.
Федор моргал растерянно, носом шмыгал.
Не обманешь, князь Даниил Александрович, вступишься ли, когда я под рукой Москвы буду?
Даниил Александрович перекрестился широко:
Видит Бог и братья твои названые Юрий и Иван, крест на том поцелую.
Повеселел Федор:
За ласку твою, князь Даниил Александрович, благодарствую. Коли так, то готов и ряду с вами заключить: не от Смоленска, от Москвы княжить.
Наутро разъехались довольные. Князь Федор заверил: он-де московского князя за отца чтит, а Даниил Александрович обещая быть ему защитой, когда Можайск от Смоленского княжества к Москве отойдет.
*
Болезнь давала о себе знать все чаще. Даниил считал ее Божьей карой и спрашивал, в чем его вина, за что Господь наказывает?
Ответа не находил…
В последнее время князь задумывался над словами «грех», «зло». В Ветхом Завете читал: «Горе тем, которые зло называют добром и добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким и сладкое горьким!»