Страница 21 из 29
— Человек, называющий себя Гулливером, должен быть наказан, — напомнил председатель совета отцов.
Все согласились, что, несмотря на невозможность преступления, оно было совершено и должно быть очень строго наказано.
Тогда взял слово первый министр.
— Мог ли быть совершен проступок, который невозможен? — сказал он. — Нет, не мог. Если бы он был совершен, то это значило бы, что «в объективном мире имеется возможность невозможного. Невозможность же подобной возможности очевидна». Так сказал многоученый Гелляций в своем бессмертном творении «Возможность невозможного».
Некоторые из министров возразили, что вряд ли следует сейчас заходить в подобные дебри.
— Отрубить голову, и все тут, — сказал начальник полиции. Он по самой должности своей всю жизнь вел борьбу как с книгами, так и с теми людьми, которые их читают, и вдруг кто-то при нем ссылается на какую-то книгу.
— Мы поступили бы неосмотрительно, — ответил первый министр, — Гелляций далее говорит, — продолжал он свою цитату, — «что, признавая возможность невозможного, мы тем самым обязываем себя признать и невозможность возможного. А подобную возможность отказывается принять здравый смысл…»
— Ну и что же? — спросил судья, которому не меньше чем начальнику полиции была несносна всякая философия.
— А вот что, — с язвительностью в голосе отпарировал первый министр. — Если возможно невозможное, то император может ошибаться. А если невозможно возможное, то невозможно, чтобы император управлял. А раз оба постулата правильны порознь, то, как говорит последователь Гелляция Ханрониус, они правильны и вместе. Тогда мы получим: император ошибся, невозможно, чтобы он управлял.
— Такого решения вы хотите, — озирая с высоты своей эрудиции своих малограмотных коллег, заявил первый министр.
Выходило, что, осуждая Гулливера, они совершают преступление, граничащее с бунтом против короля и его власти.
— Но ведь этот проклятый Гулливер все-таки сказал.
— Нет, хоть и сказал, а не говорил.
Наконец выступил министр финансов, которому тоже захотелось похвастать своей эрудицией.
— Сказал, но не говорил, — глубокомысленно начал он, приставив палец ко лбу, и, с трудом следя за развитием собственной мысли, продолжал: «Если невозможно действие, невозможна и его причина, невозможен и действователь», — так говорит Гелляций. А не менее мудрый Берданий к этому добавляет: «Мы можем признать возможность невозможного действия лишь в том случае, когда действователь невозможен». Значит, — обрадовался министр финансов, — Гулливер, совершивший невозможное, невозможен и сам. А раз он невозможен — его и не существует.
— Как не существует? — всполошился начальник полиции. — А кому же я отпускал каждый день по три биттля картошки?
— Пустое, — возразил министр финансов, — я больше не отпускаю на это средств.
Я спокойно сидел и наигрывал на своих кандалах печальные мелодии и не знал, что меня решено признать несуществующим и обсуждают, могу ли я, не существуя, сидеть в тюрьме, возможна ли тюрьма, если она может вместить в себя невозможное, и тому подобные тончайшие вопросы метафизики.
А тем временем решался последний и наиболее важный из этих вопросов.
— Ведь король приказал казнить этого несуществующего Гулливера. Может ли несуществующий субъект, согласно обычаю, прийти к ступеням трона и просить о наказании? Может ли несуществующий субъект выслушать милостивые слова императора? Не значит ли это показать императору призрак и заставить его верить в существование этого призрака? А потом — как его казнить? Ведь казнить — значит уничтожить, а можно ли уничтожить несуществующее?
Ни Гелляций, ни Ханрониус, ни Берданий не касались в своих сочинениях такого важного вопроса, как вопрос об уничтожении несуществующего. Но здравый смысл говорил, что, раз вещь не существует, ее нельзя и уничтожить.
Следовательно, опять выходит, что нельзя казнить этого проклятого Гулливера.
— Да и не надо, — сказал министр финансов, — зачем его казнить, раз его нет на свете.
А более практичный начальник полиции добавил:
— Кормить не будем, и сам сдохнет. Зря мы только время потратили.
На этом же заседании был выработан проект указа, который и поднесен был на подпись его величества. Император нашел указ очень остроумным и приказал обнародовать его во всеобщее сведение.
Указ этот гласил буквально следующее:
Руководствуясь неизреченным Своим милосердием и божественной мудростью, могущественный и великий Император, Спаситель человечества, Повелитель всех народов, Князь света и Наследник солнца, Властитель звезд и луны, Охранитель всех тварей, Царь плодов, животных и птиц указом сим повелевает:
В течение последних месяцев среди подданных Моих распространилось необъяснимое и ни с чем не сообразное заблуждение, будто бы на наш остров на воздушном корабле спустился некий чужестранец, называющий себя капитаном Гулливером из Нотингемшира в Англии, и будто бы этот чужестранец по неизреченной милости Моей состоял при Моей особе в должности рассказчика своих необыкновенных приключений, а затем в должности летописца победоносной войны Моей с недостойным государем Узегундии, и будто бы он совершил преступление, достойное милостивого Моего разрешения на самоубийство посредством лишения головы.
Сим объявляю, что эти распространяемые злонамеренными и презренными, хитрыми и коварными врагами Моей божественной власти слухи имеют целью опорочить мудрое правление Мое и внушить подданным сомнение в неизменной Моей правоте и мудрости и тем добиться погибели страны, ее свободы и благоденствия.
Все Мои подданные, виновные в том, что после сего Моего указа будут считать упомянутого Гулливера существующим, все, кто заявит устно или письменно, на улице или дома, в общественном или присутственном месте, на рынке, в лавке, в трактире или в церкви, одному лицу или нескольким, или даже только себе самому, что видели означенного Гулливера и говорили с ним, видят его сейчас и говорят с ним, знали о его существовании или сейчас знают, признаются Мною виновными в бунте против Моей божественной власти и должны сознаться в своей вине в течение суток, каковое сознание Я не оставлю Своей милостью.
Дан в Юбераллии
Число, месяц, год
Повторяю — я сидел в тюрьме и ничего не знал. Правда, меня несколько удивляло то обстоятельство, что, несмотря на известную мне скорость судопроизводства, мое дело до сих пор еще не решено. Долго ли еще мне сидеть здесь и даром есть драгоценную картошку? Я похудел, отвык от дневного света. Как появлюсь я в таком виде на площади перед дворцом? Почему моих друзей и знакомых лишают удовольствия посмотреть из окна, с каким искусством произведу я над своей головой известную операцию?
И вдруг обо мне забыли.
Наступил час обеда, сторож не принес мне очередной порции картошки. Я постучал в дверь, чтобы напомнить ему, — я слышал за дверью его шаги, — но почему он остановился на полдороге и вернулся назад?
Прошел начальник тюрьмы и не заглянул в глазок моей камеры. Я снова постучал в дверь. Начальник тюрьмы слышал мой стук, но тоже прошел мимо.
Меня забыли.
Воображение нарисовало мне мою печальную участь, и я ткнулся ничком на жесткую постель.
Глава тринадцатая
Если бы я был способен предаваться отчаянию, то может быть, сейчас, мой дорогой читатель, вы не смогли бы прочесть эту повесть и ничего не узнали бы о той удивительной стране, в которую я имел несчастье попасть. Но, повторяю, этой способности у меня никогда не было. Убедившись в том, что меня ждет голодная смерть за тюремной решеткой, я не предоставил дел их естественному течению, а всеми доступными мне средствами старался это течение изменить.