Страница 3 из 48
Когда смола стала смыкаться над лицом Икки блестящим овалом, тетушка Май сбилась и умолкла. Я пел во весь голос, чисто и внятно, пытаясь заглушить страшные звуки. Чтобы поддержать тетушку Май, я взял ее за руку, но тетушка лишь разрыдалась громче. Я зажмурился изо всех сил, до звона в ушах — и ухватился за прочную, верную нить Матушкиного голоса, и вторил ему самозабвенно — и все же не смог заглушить, все же услышал, как Икки захрипела, подзывая Матушку. Та опустилась на колени… Поднялся гул, и уже нельзя было разобрать, то ли ропщут костры, то ли зрители одобрительно гудят на берегу, то ли сестра бормочет, прощаясь с нами. Такое случается только раз, а повторить нельзя, сколько ни пытайся, сколько ни напрягай память. Да и зачем?
Я не спускал глаз с Матушки. Она знала что делать: обмакнув платок в талую воду, выжала холодную струйку на живой сморщенный кружок в черном углублении. И раздавшийся в ответ благодарный голос сестры был, наверное, букетом голосов Матушки, зрителей и костров, потому что размер живого кружка уже не превышал бронзовой монеты. Матушкины плечи задрожали. Теперь было можно — теперь, когда от ее дочери остались только перекошенный рот, только нос, сипящий выдавленным из груди последним вздохом, только глаз, не видящий ничего.
Это было слишком. Цветы, понурившие головы в свете факелов, сестра, висящая в смоле над вечностью, тонущая медленно, как повозка Вандерберга, как хижина старого Джеппити с запертым внутри хозяином, как сотни других сказочных злодеев, что однообразно падают в бездну, раскинув руки и разинув рты… У меня хлынули горлом слезы, и мне потом рассказали, что своим криком я испугал всех до единого, даже самого Вождя, и что родители Иккиного мужа были крайне возмущены моей невоспитанностью, потому что я сорвал торжественный финал и не дал им спокойно насладиться свершившимся в отношении их сына правосудием.
Я ничего этого не помню. Осталось только ощущение вялости, когда я шел по смоле к берегу, держа за руки Матушку и тетушку Май, да тупое удивление, что мы возвращаемся налегке. «Неужели всё съели? А как же циновки, жерди и корзины?» А потом я услышал сзади гневный шепот и бряканье: Дэш, чертыхаясь, волочил огромную вязанку нашего барахла.
Матушка болтала не умолкая, ее монотонный голос завораживал, я цеплялся за него, как за путеводную нить, чтобы выбраться из сумерек, в которые погрузился разум. «Вот что они с людьми делают. Раз — и нет человека. А нам остается смотреть. Потому что думать надо, когда выбираешь, кого тебе полюбить. Неровен час, любовь разбудит в тебе зверя. У многих под сердцем дремлет зверь. И у нашей Икки…»
Перед нами вырос берег, и трава на нем была белой в свете Матушкиного факела. А темнота над берегом мерцала глазами — сотнями глаз. И сотни черных тел, казавшихся плоскими на фоне костров и звездного неба, расступались, давая нам дорогу.
Я знал, что Икки не вернешь. Я держался спокойно. Все крики и слезы вылетели из меня разом, разорвав душу в клочья, и жуткие сгустки нового знания, словно зубастые исчадия истины, кувыркались вокруг меня, терзая кровавые ошметки. Я верил, что все обойдется. Только бы тетушка Май не раскрывала рта, только бы не умолкала Матушка, только бы обе они держали меня за руки, когда мы пойдем сквозь лес черных изваяний, исполненный светляками внимательных глаз.
Они втащили меня на берег. Сперва влезли сами, а потом изо всех сил тянули меня за руки, а я шел по отвесной стене под невозможным углом, словно одеревеневший демон, шаг за шагом, и как только перевалил округлый край, Матушка подхватила меня на руки — раньше было нельзя, потому что мы шли по смоле. А я был уже взрослый мальчик. Но сейчас, на твердой земле, она подняла меня, взрослого мальчика, и прижала к себе. И я, взрослый уже мальчик, цепко обхватил ее ногами и руками. И она понесла меня, как жена старого Джеппити носила, бывало, своего дебильного сына, и я чувствовал себя точь-в-точь как этот дебильный сынок: обычные человеческие мысли выветрились и, казалось, уже никогда не вернутся. Единственное, что осталось — это смотреть, не понимая и не оценивая. Я прижался к Матушке, зарылся лицом в теплую шею — и поплыл в темноту, покачиваясь на сильных теплых руках.
Человек Хозяина[2]
Хозяин галопом уносится прочь, к лесу.
— Приведи Серую, — говорю я Банди.
Банди выводит кобылу из стойла. И вот я уже скачу, не успев даже подумать. Хозяин маячит впереди, черным пятном на сером фоне сумерек. Направляется к горной тропе, как я и предполагал.
— У них повозки. Быстро не поедут, — объяснил я Куку и Герди. — Хозяину только через перевал перемахнуть — и сразу догонит. Они станут лагерем у Тэмптона, либо у Гремучего ручья за седловиной.
— Ну, не с такой добычей! — ответил Кук, дрожа от восторженного ужаса. — Небось, тоже не дураки. У них, небось, под лохмотьями тоже мозги имеются. Схоронятся где-нибудь в пещере. А то и по воздуху перенесутся — в Арриби или еще куда. Они такие, они умеют!
Что ж, все может быть. Может, мы с Хозяином скачем впустую. Может, впереди только ночь. Долгая ночь, полная черноты и молчания. За эти два дня столько всего случилось! Я уже ничему не удивляюсь.
Слава богу, Хозяин наконец вернулся! Теперь он все знает, и если можно что исправить — он исправит. Нам, его людям, уже не надо волноваться да ногти кусать.
Мы въезжаем в лес; я пригибаюсь к лошадиной шее. Горная тропа мне знакома, но с Хозяином разве сравнишься! Он здесь каждую веточку знает. Еще, гляди, отстану от него. Опять встретят меня на обратном пути, как уже было один раз, когда Хозяйка после свадьбы сбежала домой к отцу. Тогда они вышли мне навстречу рука об руку, ведя коней в поводу, о чем-то тихо беседуя, и у Хозяина было такое лицо, словно теплая рука сгладила углы и гневные складки.
Правда, тогда был день, а сейчас ночь. Темная, лихая ночь… И складки на лице Хозяина на сей раз глубже, чем от гнева.
Когда он сегодня вечером заехал в ворота, Лирмонт и Джеми, юные болтуны, первыми бросились докладывать.
— Это правда, Берри? — спросил он, как только я подоспел.
— Про Хозяйку? Да, Хозяин. Каждое слово.
Я видел: он поверил лишь тогда, когда услышал это из моих уст. Раньше, по молодости, я бы обрадовался, а теперь… Просто исполнил долг. И когда лицо Хозяина погасло, меня словно молотом в грудь ударили: понял, сколь ужасен ее поступок. Через Хозяина она причинила черное зло его людям, но больше всего — ему, честнейшему из честных. Она поступила как ребенок, капризный и жестокий.
Моя щека прижата к лошадиной шее. Я пытаюсь расслышать Хозяина сквозь топот копыт и хруст ветвей. Он не мог ускакать далеко. Ему надо беречь коня. Оборванцы — те наверняка драпают во весь дух. Представляю, как они перепугались, когда протрезвели и поняли, что с ними супруга благородного лорда!
— Никто из вас не поехал за ней?! — рычал Хозяин, шагая к конюшням.
— Нам Хозяйка запретила, — отвечал я. — Старая Минни увязалась было следом, так Хозяйка ее сковородой угостила! Бедняжка до сих пор лежит без чувств. Знахарь говорит, уже не встанет, можно не надеяться. Еще девчонка-служанка за ними побежала, да к полудню вернулась вся в слезах: Хозяйка ее выбранила и прогнала.
Глаза Хозяина метали молнии, рот кривился. Ничего хорошего это не сулило. Если своим поступком она собиралась его разозлить, то это ей вполне удалось. Смотреть, как гневается и страдает благородная душа, было невыносимо.
А потом явилась Банди с заседланным черным скакуном, Хозяин легко, словно на крыльях, взлетел ему на спину — и умчался прочь.
Я выезжаю на лысую вершину: здесь уже хрустеть нечему, и мне удается наконец расслышать Хозяина — далеко впереди, на пути к вершине следующего холма. В моей помощи он не нуждается. Ярости и силы ему хватит с лихвой, что бы он ни задумал. Но разве могу я повернуть назад? Уж лучше скакать через ночь, пусть и без толку, чем глазеть в окно да слушать болтовню челяди. А за Хозяином я в огонь и в воду… Вот за Хозяйкой — нет, не поехал бы. Я же его человек, а не ее. И своей жене Герди так всегда говорю.
2
My Lord’s Man
© Перевод. Н. Красников, 2010