Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 82



— Королева? — переспросил Брюс, наклонил голову набок. — То дело большое, — сказал, — надо думать.

— Так вот и думай, — потянулся к нему через стол Петр, — думай!

— Королева-то напугается, — сказал после молчания Брюс, — но вот как бы и других не напугать. — Он поднял лицо и взглянул в глаза'Петра: — Об том след размыслить.

— Кого, кого имеешь в виду? Короля Георга?

— И его тоже, — сказал Брюс, — здесь все надобно взвесить. Как бы вместе с королевой нам наших союзников не напугать.

— Союзников… — протянул Петр, прикрыл глаза пальцами упертой локтем в стол руки и повторил: — Союзников…

Много было в его голосе: и горечь, и разочарование, и обида.

Все смотрели на царя. А Петр хотя вот и дважды сказал «союзники», но о них в сей миг не думал.

…Этой зимой в Москве случился пожар. Деревянная столица горела часто, но в этот раз запылала так, что выгорел, почитай, весь город. И посады выгорели. Ветер был сильный, да и загорелась Москва в середине ночи, пока очухались — половина города была в огне. Людей било летящими головнями, калечило раскатывающимися бревнами изб.

Царь приехал в Москву на третий день после случившегося. Ветер завивал черный пепел в улицах. Вместо изб громоздились кучи обгорелых бревен. Дорогу перебежала опаленная, с голой спиной, собака. Царь велел повернуть к Кремлю. А как въехали на взгорок к Василию Блаженному, Петр увидел вороха узлов, коробьев, горы каких-то тряпок, море голов. Это были погорельцы. Царь вылез из возка у припорошенных черным снежком ступенек храма. К Петру потянулись руки. Поднялся вой. Царь привык, что жили и в Москве, и в других российских городах и весях в селикой нужде, но здесь и у него в груди захолонуло.

Безумные бабьи глаза, оборванные мужичьи бороды, обожженные лица, спекшаяся кровь в волосах, рты, распятые в крике… Петр попятился на ступеньку выше. За ним полезли на карачках, хватали за полы. Он отступил еще…

И сейчас, сидя перед дипломатами, он видел эти оборванные бороды, распятые в крике рты. Пальцы, закрывавшие глаза, собрались в кулак, и Петр вгвоздил его в стол. Звякнув, свалился со стола штоф, раскатились оловянные стаканчики. Царь вскочил со стула, пробежал по каюте, давя стаканчики каблуками ботфорт. Все молчали. Знали — в такую минуту Петр может и зуботычиной наградить. С минуту было только и слышно прерывистое, с хрипами дыхание Петра. Но об увиденном в мыслях царь не сказал. Оборотился так, что заскрипело под каблуками, к Петру Андреевичу, крикнул:

— А ты об том, что он говорит, — ткнул пальцем в Брюса, — думал?

У Толстого жилка в лице не дрогнула. Строгим голосом Петр Андреевич сказал, вставая:

— Думал, государь.

Петр постоял, все еще трудно дыша, шагнул к столу.

— Ну, смотри, Толстой, — сказал, подвигая стул, — смотри. Сел, раздернул ворот камзола.

Все присутствующие в каюте передохнули с облегчением.



Было решено: не медля, направить к королеве Ульрике-Элеоноре Остермана и Брюса с ультиматумом, требующим скорейшего заключения мира, а дабы королева не тянула с ответом, поторопить ее, высадив на берега Швеции десанты, хотя бы и малым числом войск.

— Что суетишься-то, Андрей Иванович, — говорил Брюс, не без иронии поглядывая на поправлявшего у зеркала парик Остермана, — букли твои королеве ни к чему.

— Нет-нет, — отвечал Андрей Иванович, мизинчиком, украшенным большим перстнем с бриллиантом, трогая чуть смятый у висков парик, — в нашем визите все важно.

Яков Вилимович улыбнулся, но ничего не ответил — Остерман был человек опасный. На русской службе едва не в первые люди выбился, да заглядывал и еще выше. Об интригах его Брюс знал, но смотрел на это спокойно. Сам он — выходец из шотландского королевского рода, всю жизнь проживший в России, — много знал, видел и таких, как этот немец с острым взглядом и жадными руками. Бывало, что высоко поднимались похожие на него ловцы чинов, но бывало, и падали. Всему приходило время. Яков Вилимович Брюс считал: в России ничего торопить нельзя, здесь все должно в меру прийти, созреть, как крутобокое яблочко на доброй яблоне, которая вросла в землю так, что никому не ведомо, из каких глубин берет она живительные соки. Знал он и то, что были на Руси порубщики, как были и люди, пытавшиеся приживить к этой яблоне различные веточки из чужих садов, однако меты от топоров заросли, хотя и видны на стволе жестокие следы, а веточки отпали. Но дерево стоит, и стоит крепко, матёро.

Остерман накинул плащ на хорошем меху и оборотился к Брюсу:

— Я готов. Ехали к королеве.

Над Стокгольмом стояло хмурое небо. Ветер рябил оловянную воду каналов, одетых в грубый камень. Колеса кареты глухо стучали по древним камням. Прохожих почти не было. Шведская столица была пустынной. Королевский род Вазы к тому немало приложил усилий. Миновали один мост, другой… В тесных улицах дома лепились один к другому серыми, неприветливыми громадами. Остерман был напряжен, Брюс — спокойно хладнокровен.

Северные бабы — народ крупный, на мощных ногах. Работать бабе много, трудно, и надо было, чтобы она могла и пахать, и вязанку дров взвалить на плечи, потяжелее. Такая баба придет в кирху и стоит, как крепостная стена.

Но не такая была королева Ульрика-Элеонора. С братом Карлом сходство ее ограничивалось рысьими глазами неопределенного цвета и удивительной для ее соотечественниц мелкокостностью. Она была тоща и в отличие от брата — дерзкого до безрассудства — занудлива и плаксива. Правда, иногда на нее, как и на Карла, накатывали приступы неистовства.

Российских дипломатов она встретила в малой зале для приемов, сидя на стуле с высокой спинкой, с которой скалили угрюмые морды воинственные шведские львы. В зале было холодно и неуютно. Плиты пола, знавшие рыцарские железные каблуки, отзывались на каждый шаг глухим ворчанием. Шпалеры на стенах были выполнены в невыразительных тонах, вызывавших скорее мучительный шум в голове, нежели высокий восторг от общения с королевской особой.

На приветствие российских дипломатов королева едва кивнула неестественно вздернутой кверху головой и позволила чуть растянуть губы в гримасе, которую с большим трудом можно было принять за улыбку. От шеи вверх по щекам Ульрики-Элеоноры проступили красные пятна.

Барон Лилиенштедт принял царское послание и объявил, что визит окончен. Шведы пообещали дать ответ в способное для того время.

Но прошел и день, и другой, и третий…

Королева молчала.

В одну из ночей от причала шведской столицы, затерявшегося среди множества других, вышло в море малое рыбачье судно. Повидавший немало ветров парус, битые волнами борта, на палубе старые сети… Кто такое остановит, в чьей голове оно вызовет подозрения? Всякий скажет — пошли за треской, а рыбы сей и впрямь было в море как никогда. На что иное, но на тайные встречи, передачи записок, начертанных цифирью, Остерман был мастак. Судно взяло ветер, и стоящий у рулевого колеса человек с бородой, растущей из-под подбородка, направил его в море. Невысокая волна не мешала хорошему ходу. Медный фонарь на мачте качало, но капитан на то внимания не обращал. Жесткие морщины на дубленом ветрами лице, крепкие руки на рулевом колесе выдавали в нем старого моряка, для которого такая качка была пустяком.

Часа через три над морем забрезжил рассвет.

Капитан, стоящий у руля на крепких, как кнехты, ногах, различил у горизонта многомачтовые суда. Волна была теперь злее и била в борт нешутейно. Летели брызги. Но капитан только плотнее вжимал голову в плечи, однако парусности не убавлял. Стоящие на якорях суда приближались. Капитан, разглядев на мачте адмиральский вымпел, прикинул на глаз расстояние и переложил рулевое колесо. Ударил каблуком в палубу, крикнул что-то неразборчивое. Тотчас из люка за его спиной выскочил проворный малый в такой же, как у капитана, надвинутой до самых глаз зюйдвестке и матросской куртке, бросился к мачте и, сняв фонарь, начал размахивать им на вытянутой руке.