Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 97



Где взять доктора в эдакой-то глухомани? Где взять целебных отваров да настоев? Всего того, что было в домашней аптеке князя. Да и где домашний доктор из немцев Мейер, который лечил и, главное, вылечивал всех домашних, всю дворню?

Скорбела душа князя, чувствовал он себя прескверно именно от сознания полного бессилия. Прежде такого не бывало. Прежде он знал, что одолеет любую беду, ежели это, конечно, не гром небесный и не землетрус.

Думалось: вот приплывут в этот Богом и людьми проклятый Пустозерск, осядут наконец, осмотрятся, обзаведутся чем Бог послал, и полегчает. Должно полегчать.

О Пустозерске меж тем шла такова молва: место это каиново, край земли. Тундра — страшное слово, мрачное, некая угроза слышится в нем, предвестье конца. И кормщик Ероха буркал: тундра эта не для русского человека, там он загибается. А живут в оной тундре люди дикие, Бога не знают, а молятся своим идолам, истуканам казенным да деревянным. Пьют они кровь звериную, рыбу едят сырую, оружие их лук и стрелы. А изб не имеют, живут в шалашах из звериных шкур да жердей. Летом их разбирают да откочевывают к Ледовитому морю-окияну. А ездят на оленях да еще на собаках. Чудно!

Читывал про все это князь у Николауса Витсена, нынешнего бургомистра Амстердама, с коим царь Петр, сказывают, дружбу свел. Бывал Витсен в этих краях и о своем путешествии сочинил книгу по-голландски. Книгу сию привез князю шкипер ван Юргенштром.

Писал Витсен, будто это уж совсем мерзлая земля, что оттаивает она только летом, которое длится здесь чуть менее трех месяцев, причем всего на один-два дюйма. А ежели копнуть глубже — лед. Писал о том, что печи у поселенцев мало-помалу уходят в землю, и есть избы, где печь ставлена на печь. Что в сей мерзлоте все сохраняется как в леднике, и мертвецы не тлеют…

— Эх, люди, — вздыхал кормщик Ероха, — пуста та земля. Вот везем туда бревешки для новых изб, потому как тамо не растет ничего. И земля-матушка ничего не родит, окромя мелкой ягоды морошки. Не зря морошкою зовется — не морока, а морошка с нею, с мелкотою этой. Все туда рекою сплавляем — бревна и хлеб. Вот разве что убоина своя — зверь дикий, олень опять же. Да еще рыба. Монастырские подворье держат: красну рыбу ловить, семужку да нельму. Заморозят, и везут к себе — монашки до рыбы великие охотники. Уж рыбы-то наедитесь от пуза, — посулил.

«Одною рыбою жив да и сыт не будешь», — думал князь, глядя на берега Печоры, день ото дня становившиеся все суровей. Дремучая тайга уступила место низкорослому лесу, потом какому-то кустарничку с одиночными деревьями, возвышавшимися над ним словно пастухи над стадом. Потом стали проплывать как бы луговины, плоские, с поблескивавшими озерцами словно лужи на постовой после ливня.

Да и небо придвинулось к земле и повисло над нею недружелюбной плотной пеленой, грозя то ли дождем, то ли снегом.

Ероха, пристально глядевший вперед и изредка ворочавший кормило, теперь поглядывал по сторонам и вздыхал:

— Пустозерск уж недалече. Тоска смертная. Имя ведь какое измыслили — Пустозерск. Стало быть, место пусто. И вот живут же люди и не токмо эти, нехристи, а наши. Терпят, стало быть. А как терпят — не ведаю, — и он развел руками.

Река тут разлилась широко, привольно, словно чувствуя конец своего пути и близость моря-океана.

«На реке Печоре, на правом берегу, от моря 40 верст, город Пустозерск, стоит на острову, обошло к реке озеро», — писано было в «Книге Большому Чертежу», и прочитавший эти строки, будучи в Вологде, князь Василий невольно поежился, представив остров в пустыне. Теперь пред ним представало нечто вроде полуострова, слева плоского, низменного, справа же возвышенного. Там, справа, смутно угадывались строения, как холмики выброшенной кротами земли.

— Вон он, Пустозерск-то ваш. Глядите, — Ероха ткнул пальцем вперед. — Ныне воды мало, левый берег выглядывает, а то бы жили как на острову.

— Мало воды? — удивился князь Василий. — Нешто это мало? Вода, куда ни глянь, — везде вода.

— Э, господин хороший, сплавали бы сюды по весне, — протянул кормщик. — Вот где окромя воды ничего почитай и нету. Токмо избенки головы свои из воды высунули. Одно несчастие! Штоб ему пусто было, сему Пустозерску, — сердито бросил Броха и с досадою сплюнул. — Кажный раз опустя сердце сюды плыву. Каторга и есть каторга… Жить — не выжить! Эхма!

«Вот и конец страдного пути», — думал князь, вглядываясь туда, где словно бы мираж возникало нечто еще не обретшее четкой формы.



Жить — не выжить. Неужто не выжить? Неужто я скончаю свой век на этом берегу? И мои дети и внуки? И сердце обволокла тоска. Нет, не злобность, не проклятия царю Петру, ввергнувшему его с семейством в этот тартар. Экая злобная мстительность! Мол, я еще милостив, я еще не отрубил тебе голову на глазах сына, а решил продлить твои муки, обречь на долгое умирание меж снегов и льдов, в пустыне на краю земли.

То была Югорщина — владения Великого Новгорода в те поры, когда он был государством. В «Жития Дмитрия Прилуцкого», новгородского подвижника XIV века, говорилось о торговых людях, которые ездили за мягкою рухлядью «в поганьские человеки, еже зовут югра и Печора, иже же живут чудь и самоядь».

А ведь не умышлял, не умышлял против Петра царя, а только говорил, что хорошо бы известь, в общем хоре радетелей царевны Софьи. Притом был в этом хоре далеко не запевалою. А что с Федькою Шакловитым связывали его приятельство — верно, мог бы повиниться.

Но ежели взглянуть на это глубже, ежели копнуть как следует, то он, князь Василий, видел в оном Федьке преемника своего, который откроет ему возможность постепенно отойти от царевны, уйти в сторону. Ибо давно уже прозрел, видя ее неминуемое падение.

Но молодой царь мстителен и немилостив. Глядеть далеко вперед он еще не выучился. Да и как, коли ступил в самое начало своего пути. Тут и много старше его оплошали.

Шакловитый его сменил на ложе, он стал ее галантом. И князь всем своим видом, всеми поступками и поведением хотел укрепить его в этом. Потому что, по правде говоря, уже тяготился своим положением. Тяготился и как любовник, ибо уже видел окончание ее правления и полную невозможность их супружеского союза, коим на первых порах обольщал себя.

Да, это было обольщение, даже некий морок. Как он, глядевший далеко вперед, прозревавший будущее, позволил себе заблудиться?! Отуманился, потерял голову. И ведь не раз наставлял царевну, не раз говаривал, что затея ее провалится. А Федька и вовсе обезумел от любовного своего торжества. Вознамерился короновать Софью.

Сколь много раз князь царевну охолаживал, сколь много раз советовал ей замириться с Нарышкиными, с братцем Петрушею. А она не вникала, не склоняла выю, называла его Петрушкою. Петрушка… Вот уж никак не пристала к нему таковая кличка. Эдакий верзила вымахал!

Не вникала, не верила в свое падение. И — сама пала и увлекла за собою всех. Да и как грозно и громко все сотряслося. Ежели бы только ушиб — потерли бы бока да встали. А то ведь казни лютые, пытки жестокие, ссылки на край земли с потерею чести и имущества.

Неприютный берег близился. Уже можно было различить отдельные строения. Все было деревянное. Звали к себе деревянные рубленые церкви. Как бы обугленные — дерево под суровым небом и столь же суровыми ветрами давно потеряло свой цвет. И избы, казавшиеся черными на расстоянии версты, тоже были черными на самом деле. Сиро, холодно, бесприютно.

На берегу толпился народ. Махали шапками, что-то орали. Порыв ветра донес:

— Еро-ха-а! Бо-о-г при-вел!

Видно, событие — расшиву, видно, ждали. Князь Василий знал, что в нутре судна — бочки с солониной, ящики да кули с сухарями. Мука в мешках… А еще бочоночки с водкой — утеха мужиков.

Пристав и два солдата, сопровождавшие семейство князя, тоже оживились. Близился конец и их ссылки. С Ерохою поплывут они обратно, в свои дома, к своим женам и детям. Даст Бог, более никуда не сошлют.

Наконец расшива ткнулась в бревенчатый помост, примостилась к нему боком, потерлась об него, покамест не закрепили сброшенные с берега веревочные чалки. Вот и мостки спустили — на вид прочные да основательные.