Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 97



— Вот госпожа де Ментенон и предостерегла короля от разрыва с султаном. Это-де не только опасно, но и невыгодно: торговля-де упадет. И Кольбер ее поддержал. Вот почему Франция не может примкнуть к вам, — закончил граф.

— Что ж, своя рубашка ближе к телу, — качнул головой князь Василий. — Но ведь духовная рознь остается. А ислам — религия воинственная, наступательная. Этот мир до поры. Европа от турок много потерпела, потерпит и впредь.

— Я с вами совершенно согласен, князь. Увы, не в моих силах переменить политику его величества. К тому ж у него свои советники, я к ним не принадлежу. Он желает одерживать победы у себя под боком. И его военачальники Вобан, Тюренн и другие такого же мнения. Они создали первоклассную армию, первую в Европе.

— Да, это мне известно. И я хотел бы реформировать войско. Наше — никуда не годится, — князь помрачнел. — И если глядеть в корень, все это от необразованности народной массы.

— Наша церковь приохочивает крестьянских детишек к грамоте. Кюре каждого прихода он же и учитель. Вот бы и вашим священникам взять пример, — сказал граф.

— Наши попы ленивы, грамоте плохо разумеют и хлещут водку по-черному. Не жалуют они пасомых — что белые, что черные.

— Белые, черные — поясните.

— Черные — монашествующие, в черных одеяниях и принявшие обет безбрачия, отошедшие от мира. А белые — они и есть попы, живут в миру и наставляют мирян. Обитают при церквах, весьма плодовиты — иная попадья рожает до полутора-двух десятков поповичей и поповен. Таково сословие это умножается и переводу ему нет.

— Наши кюре вашим попам сильно уступают. И они, и сколько я знаю, польские ксендзы обязаны придерживаться целибата, то есть обета безбрачия. На том стоит римско-католическая церковь. Другое дело в жизни. Наши кюре грешат вовсю: плоть своего требует. Но церковные иерархи смотрят на это сквозь пальцы. Епископы и даже кардиналы, сколько я знаю, предаются сладкому греху без стеснения, заводят себе наложниц. Времена папы Григория VII, главного воителя за целибат, прошли. Надо полагать, что сам он был настолько дряхл, что забыл, зачем существует детородный орган.

— Пожалуй, — согласился князь. — Женщины, что бы церковь на сей счет ни говорила, все-таки источник великого наслаждения. Можно ль отказаться от него?

— Вы, князь, в той поре, когда женщина составляет смысл жизни. Да и я, признаться, тоже.

— Вот-вот, — казалось, князь даже обрадовался такому единомыслию. — А я и не собираюсь таиться, вовсе нет. И мой духовный пастырь охотней всего отпускает этот грех — грех прелюбодеяния.

— Неужели вы обязаны откровенничать?

— А как же. У нас существует исповедь — одно из церковных таинств. Но, по правде говоря, я не настолько ограничен, чтобы слепо придерживаться обрядности. Меня называют вольнодумцем, и я от этого звания не отрекаюсь.

— Мои собеседники в слободе, — осторожно начал граф, — говорили, что у вас роман с особой из царской семьи. Впрочем, не называя имени.

— Ох уж эти языки — мелют и мелют, ничего нельзя скрыть. Впрочем, не отопрусь — слух верен, — с известной долей самодовольства продолжал князь, — я приобщил ее к великим радостям плоти, и она безмерно благодарна мне, и то сказать: царские дочери заточены в своем дворце, точно как монахини в монастыре. Они ведут постную, смиренную жизнь, полную запретов. Я же свободолюбец, и потому не ограничиваю себя никакими обетами. Не отказываюсь, к примеру, и от других женщин.

— Одобряю. И ободряю! — обрадовался граф. — Однако ваша супруга… Как относится она к вашим шалостям?

— Супруга? О, наши жены, граф, не мешаются в мужские дела. У нас домострой, то есть жена обязана во всем подчиняться желаниям мужа и не перечить ему. Вот мы с вами беседуем за столом, а супруга моя смиренно сидит на своей половине и только с моего дозволения может явиться сюда. Если мне вздумается ее представить.

— Не полагаете ли вы, что этот ваш обычай слишком суров?



— Отнюдь нет. У нас свои права, у женщин — свои. Женщина должна знать свое место.

— А еще вольнодумец. Нет, наши женщины отвоевали себе почти все права, прежде принадлежавшие сильному полу. Они вовсе не склонны к рабской покорности. Но уж если вы, князь, столь откровенны со мной, то позвольте задать вам один нескромный вопрос.

— Сделайте милость.

— Могли бы вы сочетаться браком с вашей принцессой, если бы возникла такая возможность?

Князь вздохнул. То был вовсе не вздох сожаления, а вздох бессилия. Обычай не позволял царским дочерям вступать в брак с единоплеменником, будь он даже знатного рода. Слишком много препон лежало на этом пути. Одна из главных — расторжение брака. Церковь восставала. Был, впрочем, верный путь — заточение постылой жены в монастырь. Но и он был нелегок, не прост.

Его царевна жаждала союза с ним. Она вырвалась из своего терема, из затвора. Более того — завладела властью против всех обычаев. Уж так сложилось, что власть как бы сама пала в ее руки. То был прихотливый случай, и она им умело воспользовалась не без его, князя, совета. Ну а далее что, что далее?

Царевна, царская дочь, обязана была искать руки заморского принца. Разумеется, не сама — царь и его ближние бояре. Но где они, эти заморские принцы? Ни единый на Москву не казался. Однажды датский царевич задумал было взять себе в жены русскую царевну. Но патриарх и бояре приговорили: коли переменит веру да примет православие, тогда можно. А в Дании рассудили, что таковой ход против достоинства. И помолвка расстроилась.

И князь Василий старался не вглядываться в будущее. Оно было покамест темно и неопределенно, хоть он и почитал себя прозорливцем. Слишком тяжки были вериги, отягчавшие жизнь Руси, светскую и духовную. Каждый, будь то простой посадский мужик и высокородный боярин, ощущал на себе их тяжесть. Правда, он, князь, будучи у кормила власти, изо всех сил старался облегчить ношу. Но сил его недоставало. Слишком велико было сопротивление всему новому, слишком непреодолима была косность.

Он был фантазер. Книги насыщали его мудростью, а природный ум жадно впитывал все знания. Он, князь, хотел добра. А добро не могло воцариться в мире, где господствовало зло, где было более всего неправды и несправедливости. Его проекты отвергались: власть была нерешительна и робка.

Власть по-прежнему надеялась на Бога и Божественный промысел. А князь давно оставил таковую надежду. Всесилен Бог, да сам не будь плох! Князь перестал обращаться за помощью к Всевышнему и его святым. Бесполезно…

Неожиданно, словно чертики, откуда-то выскочили два потешных арапчика и принялись приплясывать, корча рожицы. Граф нервно хохотнул, более от неожиданности, нежели от потехи. Князь глядел холодно, привычно. Потом выдохнул:

— Пшли!

И арапчики исчезли, словно растворились. Навел, видно, граф его на некие тягостные раздумья. Куда повернет колесо Фортуны? Что ждет его, князя? А его царевну? Есть ли у них какая-либо будущность?

Проклятые эти вопросы то и дело выскакивали откуда-то из глубин, будоража сердце. Как уверенно он себя чувствовал при царе Федоре. Царь верил в него, в его прозорливость, не раз повторял, что ум князя есть ум государственный. Их связывали узы дружества, несмотря на разность положения.

Федор почил двадцати лет от роду. С той поры князь не чувствовал под собою прочной опоры, несмотря ни на что. Хоть и царевна, и бояре из тех, что поразумней, и подначальные в приказах ему в рот смотрят: ждут, как посоветует, как повелит.

Да, власть его и авторитет велики. Но что толку, когда он все более и более ощущает некое сопротивление, ненадежность своего положения. Это таится где-то в глуби, но время от времени выныривает на поверхность. И тогда ему становится как-то не по себе.

Отчего это? Оттого ли, что стал провидеть в отроке Петре — царственном отроке — давящую силу. Силу, которая со временем все и всех подомнет под себя. Петр по-гречески — скала, камень. Из него этот камень выпирает. Он стоит на своем, как скала.