Страница 45 из 48
— Стоит ли тратить на это время? — На лице Ибн Сины мелькнула мягкая улыбка. — Я не пророк Мухаммед! Это его жизнь правоверные должны знать во всех подробностях. Но какой интерес увековечивать подробности жизни скромного ученого, который стоит бесконечно дальше от аллаха, чем его пророк?
— Но ведь ты сам начал… — смущенно произнес Абдул-Вахид, — я думал, ты, шейх, не будешь на меня сердиться…
Абу-Али потрепал его по плечу.
— Я начал потому, что мне захотелось вспомнить ту тропинку, по которой я шел в молодости. А тебе-то это зачем?
— Шейх! То, что ты сделал для науки и человечества, будет жить века. Быть может, через тысячу лет потомки прославят твое имя и твои дела. Они захотят знать, кто же был великий Абу-Али ибн Сина, откуда он родом, как он жил и работал, какие события были в его беспокойной жизни…
— Если это будет так, как ты говоришь, то когда-нибудь появятся люди, которые обо мне напишут на основании моих книг и трудов…
Абу-Али помолчал, вглядываясь в ровные строчки записей Абдул-Вахида, а затем заметил:
— А то, что ты пишешь о походах, — верно. Насколько больше мы могли бы сделать, когда б не отрывались от науки для самого худшего, что есть в мире, — для войны…
…И в Исфагане Абу-Али тоже вынужден был против своей воли то участвовать в походах, то давать эмиру советы, как эти кампании лучше организовать, как снарядить войско, кому поручить командование.
Иногда удавалось отговориться от сопровождения повелителя работой над пересмотром календарей, к которой Абу-Али привлек и своего ученика — сына Ала-уд-Давла. До сих пор в Исфагане показывают развалины обсерватории, сооруженной в дворцовом саду для этих занятий. Иногда Ибн Сина мотивировал свой отказ от участия в походах тем, что без него некому приглядеть за постройками медресе и «Дома излечения», которые строились по настоятельной просьбе ученого.
Оба здания были победой Ибн Сины. Школа и больница — что могло быть более необходимым народу! То, что Ала-уд-Давла пошел на такие расходы, несколько примиряло ученого с воинственными наклонностями эмира. Другие правители только воевали, не думая ни о просвещении, ни о здоровье своих подданных.
Знаменательный разговор произошел по этому поводу между повелителем Исфагана и ученым. На плане больницы, сделанном Инб Синой, было написано: «Дарил шифа» — «Дом исцеления». Ала-уд-Давла, которому проект постройки понравился, подписал его, но исправил «Дом исцеления» на «Дом болящих» и в таком виде передал Абу-Али.
— Излечатся ли наши больные или нет — неизвестно, — заметил он. — Строим же мы для больных. Такое название будет более точным. Не правда ли?
— Повелитель! В названии «Дом исцеления» заключена надежда, в названии «Дом болящих» — безнадежность. Надежда же, по моим наблюдениям, один из лучших врачей в мире. А нам хорошие врачи нужны…
Ала-уд-Давла подумал и решительным жестом зачеркнул слово «болящих».
— Если ты утверждаешь, что надежда будет излечивать наших подданных, пусть будет по-твоему…
Ала-уд-Давла был, пожалуй, наименее жестоким и наиболее просвещенным из всех иранских владык.
И все же Абу-Али постоянно возвращался все к тем же горьким мыслям о несовершенстве общественного строя, о необходимости изменений в нем. Те мысли, что он в свое время высказывал в «Книге исцеления» по вопросам структуры государства, передумывались и пересматривались им не раз.
Должно быть, именно в Исфагане Абу-Али написал свою утопически-фиософскую повесть «Ат-Тайр» («Птица»). Здесь он изображает идеальное общество птиц, живущих где-то в горах. Там все равны, свободны, обладают высокими моральными качествами, помогают друг другу и стараются никому не вредить.
— Это мечта, — заметил Абу-Али своим ученикам, прочитав им повесть. — Неисполнимая мечта…
Мечта действительно была неисполнимой. Абу-Али жаждал идеального содружества, а жизнь кругом складывалась совсем по-другому. Жестокая бессмысленность войны все время врывалась в планы и расчеты стремящегося к спокойной работе ученого.
И все же постепенно добрая воля и добрый совет Абу-Али побеждали корыстные расчеты Ала-уд-Давла.
Эмир Исфагана делал все, чтобы прославиться в качестве знатока и почитателя наук и искусств. У него находили приют скитальцы — философы, математики, медики, алхимики, астрологи, поэты, музыканты. Но выше всех почитался Абу-Али ибн Сина.
Первый из первых, шейх-ур-раис, наставник и глава ученых, так величали при дворе Ала-уд-Давла Ибн Сину. Но это первенствующее положение среди сравнительно малознающих людей совсем не льстило ученому. Постоянно вспоминал он совместную работу с Бируни в Хорезме, то недолгое время, когда рядом с ним стоял не ученик, а соратник.
Очень редко доходили до Абу-Али сведения о великом хорезмийце, еще реже его письма Уже много лет, как Бируни жил в Газне, при дворе султана Махмуда. Вызвав его для доклада о последних днях хорезмшаха Ма’муна ибн Ма’муна, султан так и не отпустил его от себя. Изредка удавалось ученым переслать друг другу свои работы. Абу-Али передал с верным человеком первые три книги «Канона», а от Бируни получил начало его замечательной работы об Индии, которую тот писал все эти годы, вынужденный участвовать в походах султана Махмуда. Бируни, единственный из свиты султана, смотрел на Индию, как на прекрасную культурную страну с народом талантливым, трудолюбивым, честным, благородным и несчастным.
Абу-Али, как никто, понимал огромную ценность этого труда, ему хотелось бы обсудить его со знающими людьми, но таких вокруг него не было. Ученики, которых он обучал, может быть, со временем оценят вклад Бируни в науку, но сейчас ум их молод и не зрел.
Но все же отсутствие сподвижника не обрекало Абу-Али на полное одиночество. С первого же дня приезда ученого в Исфаган Ала-уд-Давла отдал приказ всем ученым, законоведам, философам в пятницу ночью собираться в его дворце для чтений и диспутов. «Академия» хорезмшахов не давала покоя тщеславию исфаганского эмира. Сам он постоянно присутствовал на этих собраниях и, не стесняясь, спрашивал ученого о том, что ему оказывалось непонятным.
— Я обращаюсь к такому же эмиру, как я сам, — говорил Ала-уд-Давла, посмеиваясь — Абу-Али — повелитель ученых, как я повелитель простых смертных…
Абу-Али кланялся, слушал любезности Ала-уд-Давла, но не верил ему. Он на долгом опыте убедился, что никогда ни один эмир не откажется от своей власти над ученым, предаст его, если ему это выгодно, и возвеличит его, если это тоже окажется ему выгодным.
На одном из собраний Абу-Али прочитал выдержки из философской работы, которую он начал писать на своем родном языке дари, на том самом языке, на котором говорило все население Исфагана и его правитель. Ала-уд-Давла был польщен и обрадован. Арабский язык он знал посредственно, это затрудняло понимание им научных вопросов. А сейчас с помощью такой книги он, пожалуй, сможет понимать все тонкости разногласий в спорах, сможет и сам ввернуть кое-какие замечания.
Ну как было не ценить такого придворного! Но Абу-Али писал на дари не в угоду эмиру, а для того чтобы его труд был доступен наибольшему кругу исфаганцев, для которых книга на дари была понятнее и ближе, чем на арабском. Книгу эту Абу-Али назвал «Даниш-наме» и посвятил ее Ала-уд-Давла.
…Абу-Али перевалило уже на шестой десяток. Но он был деятелен, энергичен, работоспособен. По-прежнему принимал множество больных, преподавал, писал книги. Загруженный до предела день не мешал ему попировать ночью, а после недолгого сна снова приступить к работе. Он никогда не был ни подвижником, ни ханжой, не стал таким и в зрелые годы.
Не чужд ему был и юмор. Об одном случае «научной шутки» Ибн Сины рассказал Абдул-Вахид
Дворец Ала-уд-Давла с тех пор, как в Исфагане поселился Абу-Али, был, как мы знаем, широко открыт для местных и приезжих ученых. Однажды эмира посетил известный филолог, специалист в области арабского языка Абу-Мансур ал-Джаббан. Он знал Ибн Сину как крупнейшего ученого, но, не желая унижать себя перед ним, надменно заметил в ответ на высказанное Абу-Али мнение: