Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 88

Спустя четырнадцать лет после отставки в разговоре с историком Семевским он отрежет: «О времени моей службы я стараюсь забыть. Я — писатель, в этом мое призвание».

Самое известное и самое бредовое определение щедринского творчества принадлежит Д И. Писареву: «Цветы невинного юмора». Радикалам из «Русского слова», наскакивавшим в 1860-х на «Современник» с тем большей яростью, что Некрасов и К° были вроде идейно близкими, «левыми», Щедрин казался чуть ли не предателем святого дела, которого необходимо немедля разоблачить. Что Писарев и делал — чувствуя, подобно всем идейным, непримиримым и упертым, за собой априорную правоту, купленную статусом жертвы: антищедринская статья «Цветы невинного юмора» о «Сатирах в прозе» и «Невинных рассказах» написана в петропавловской одиночке, где Дмитрий Иванович оттрубил больше четырех лет, не оставляя журналистской деятельности.

Как водится у нас в отечестве, власть, отстраняя умеренных, провоцировала крайних, при первой же возможности переходя к репрессиям, — награждая тем самым радикалов непогрешимостью в их собственном и общественном мнении. С точки зрения угрюмой этой непогрешимости слишком неоднозначный, слишком чуждый любой оголтелости Щедрин виделся лояльным беззубым юмористом, «смеющимся ради пищеварения», «убаюкивающим и располагающим ко сну» (Писарев). Салтыков же, беззубым вовсе не будучи, отвечал совершенно справедливыми обвинениями в репетиловщине, прямолинейности и сектантстве. Далекий от обоих Достоевский пренебрежительно назвал происходящее «расколом в нигилистах».

С «Современником» Михаил Евграфович сблизился после того, как, в первый раз уйдя с госслужбы, хотел было делать со своими друзьями — тверскими либералами — журнал «Русская правда», но получил запрет министерства народного просвещения. Некрасов первоначальное свое мнение о «туповатом господине» быстро изменил и печатал его в своем журнале уже с конца 1850-х. В 1862-м Салтыков входит в его редакцию и за один только следующий год публикует тут (не считая юмористических приложений к журналу) больше сорока печатных листов в разных жанрах.

Среди прочего он позволил себе недостаточно восторженно отозваться о романе Чернышевского «Что делать?», вышедшем в том же «Современнике» и мигом канонизированном «революционно-демократической» публикой, несмотря на сугубую литературную топорность текста. На последнюю-то чуждый социальным гипнозам Щедрин и позволил себе намекнуть во вполне, в общем, хвалебной рецензии. Но и это было многими сочтено кощунством, включая некоторых коллег по журналу, в свою очередь накинувшихся на Щедрина. Если учесть, что братья Достоевские параллельно наезжали на Салтыкова в почвеннических «Времени» и «Эпохе» как на слишком левого, нетрудно понять, почему он уже на следующий год бросил журналистику.

Радикалы тем временем продолжали действовать в паре с властной вертикалью: в апреле 1866-го, пока Салтыков занимается губернским казначейством, Каракозов у ворот Летнего сада стреляет в царя. В июле разнузданное «Русское слово» навсегда закрыто вместе с интеллигентным «Современником» — «вследствие доказанного с давнего времени вредного их направления».

В следующем году Некрасов арендует «Отечественные записки», в которые Салтыков приходит еще год спустя, после своей окончательной отставки. Он работает в их редакции, возглавляет их после смерти Некрасова в 1877-м, печатает в них все без исключения новые свои вещи в течение шестнадцати лет: «Помпадуры и помпадурши», «Признаки времени», «Дневник провинциала в Петербурге», «Благонамеренные речи», «Убежище Монрепо», «Письма к тетеньке», «Господа Головлевы», «Современная идиллия». Он пишет километры публицистики, полемизирует, увещевает, критикует, злится — но не истерит, не зовет к топору, предлагает в «Письмах о провинции» начинать с внушения народу «сознания своего права не голодать»… Призывает к общественному диалогу, втолковывает (в цикле «Круглый год»), что «свобода обсуждения» нужна самой власти — как клапан на паровом котле… А охранители и радикалы, вешатели и бомбисты, равно глухие к любым увещеваниям, все это время деятельно хоронят последние шансы на диалог и обсуждение.

В 1881-м народовольцы взрывают Александра II. Александр III принимается «подмораживать Россию». Правительство графа Д. А. Толстого, когдатошнего лицейского друга Салтыкова, издает драконовские «Временные правила» о печати — согласно которым в 1884-м скопом уничтожается и радикальная, и либеральная пресса, включая «Дело» (где когда-то публиковался Писарев) и «Отечественные записки». Легальная общественная дискуссия прекращает течение свое.

«Крамольников был коренной пошехонский литератор, у которого не было никакой иной привязанности, кроме читателя, никакой иной радости, кроме общения с читателем», — напишет Щедрин год спустя в исповедальной, отчаянной, такой не сказочной сказке «Приключение с Крамольниковым» — про человека, который, проснувшись однажды, обнаружил, что его нет: «…оказалось, что он — туг, налицо, и что, в качестве ревизской души, он существует в том же самом виде, как и вчера. Мало того: он попробовал мыслить — оказалось, что и мыслить он может… И за всем тем для него не подлежало сомнению, что его нет. (…) Как будто бы перед ним захлопнулась какая-то дверь или завалило впереди дорогу, и ему некуда и незачем идти. (…) Он взглянул мимоходом на лежавшую на письменном столе начатую литературную работу, и вдруг все его существо словно электрическая струя пронизала… Не нужно! не нужно! не нужно!»

Подкошенный гибелью журнала, которому посвятил полтора десятка лег, лишенный постоянного читателя и поддержки коллег («…хоть бы одна либеральная свинья выразила сочувствие! Даже из литераторов — ни один не отозвался», — писал он П. Анненкову), Салтыков-Щедрин заболевает и умирает в 1889-м, в самый разгар глухой, мертвенной эпохи, видя, что ничто не меняется, а лишь воспроизводится во все более ожесточенном, кровавом, бескомпромиссном и беспросветном варианте. Но любое упрощение имеет свой предел, а финал у беспрерывной борьбы двух невменяемостей может быть лишь один.

История России в прежнем ее виде прекратит течение свое через три десятка лет после смерти писателя.



А за несколько лет до нее к больному уже Салтыкову заявится студенческая делегация и в ее составе — старшие брат и сестра Ульяновы. «Он, может, предвидит, жалея любовно, / что Саша Ульянов — и зря, и не зря — / оклеит бумагой когда-нибудь бомбу, / по образу книги ее сотворя…» — на голубом глазу напишет об этом Евтушенко[31]. Усердно цитируемый затем Сашиным братом Володей, Щедрин угодит чуть ли не в идейные вдохновители революционного террора и, будучи приписан к коммунистической идеологии, перевран комментаторами, станет пугать поколение за поколением советских школяров своим бородатым портретом и «ненавистью к самодержавию». А в 1990-е на этом основании фактически отправится в архив.

Такова в России плата за отсутствие иллюзий.

«Историю одного города», когда она появилась, никто попросту не понял. Критика по большей части отделалась недоуменным брюзжанием про «вздорную фантастичность» и «старую дребедень». Тургенев вежливо заметил в лондонском журнале, что «в Салтыкове есть нечто свифтовское».

Под конец следующего века многие обратят внимание на то, что больше эта эпическая, сюрреалистическая, натуралистическая, юмористическая сказка с утрированным национальным колоритом похожа на «Сто лет одиночества» колумбийского «магического реалиста» Г. Г. Маркеса (совпадений масса: от жанра и «внутреннего хронометража» — те же сто лет — до апокалипсиса в финале) — только вот в 1869–1870 годах, когда «История…» печаталась в «Отечественных записках», Колумбии под ее нынешним названием еще не существовало на карте. Это нам щедринский язык напоминает обэриутов[32], а маркиз де Санглот из «Истории…», что «летал по воздуху в городском саду и чуть было не улетел совсем», представляется персонажем Шагала[33] — а что должны были думать современники?.. «Странная и поразительная книга» (тот же Тургенев) настолько не лезла в существовавшие литературные «форматы», что требовала хоть какой-то классификации — и была зачислена в сатиру. Вроде, пародия на историческую хронику a la Карамзин с подначками действующих политиков (например, в майоре Прыще с фаршированной головой узнал себя тульский губернатор Шидловский).

31

Из поэмы «Казанский университет». — Прим. ред.

32

Обэриуты — участники литературной группы ОБЭРИУ (Объединение реального искусства), существовавшей в Ленинграде в 1928–1931 гг. и представлявшей «отряд левого искусства». В состав группы входили писатели Игорь Бахтерев, Александр Введенский, Константин Вагинов, Николай Заболоцкий, Даниил Хармс, Борис Левин. Обэриутов объединяла нетерпимость к обывательскому здравому смыслу и активная борьба с «реализмом». Они ратовали за очищение подлинного таинственного смысла слова от шелухи его обыденных наслоений, полагая, что язык и то, что создается с помощью языка, не должны «повторять информацию, поступающую к нам от любезно предоставленных нам природой органов чувств». — Прим. ред.

33

Шагал Марк (1887–1985) — художник, один из самых известных представителей художественного авангарда XX века. Полет человека над землей является одним из сквозных образов на полотнах Шагала, который писал о нем и в стихах: «…Я жизнь провел в предощущенье чуда. (…) Стоять мне надоело — полетим». — Прим. ред.