Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 74



— Как так?

— Так, так. Накинули сзади петлю и задушили. Девять рублей сорок копеек взяли... За девять сорок убить человека, это люди?

— Второго? И никого не поймали?

— Второго. Поймаешь. Заедут в глухое место, трахнут по черепу, сами за руль и уедут, куда им надо, а машину потом бросят. Милиция принимает меры... А что она может? Она же должна искать какого ни на есть расчету, интереса, а тут смысла-то никакого и нету. Девять сорок и жена вдова... Тут налево сворачивать?

Часом позже, когда совсем стемнело, один из инспекторов в форме таксиста подъехал со своей машиной к стоянке у пригородного вокзала. Тотчас вылез и отошел в сторону, смешавшись с толпой. Явно один из ловкачей, выбирающих себе пассажиров с разбором, по вкусу, повыгодней — «кончил смену!», «в парк еду!» — ответил он уже раз двадцать, пока к машине не подошли двое с маленьким, громыхнувшим на ходу чемоданчиком.

— В парк, — не очень на этот раз твердо сказал Инспектор.

— Давай, браток, выключай свой будильник. Нам аккурат по дороге твой парк.

Второй засмеялся.

— Куда ехать? — спросил Инспектор грубо.

Ему назвали не очень далекую, но глуховатую местность в застраивающемся новом районе.

Инспектор повернулся к ним спиной и двинулся к машине, зевнул и буркнул:

— Садись.

Тронул машину, не спуская уголка глаз с зеркальца...

В тот же темный зимний вечер медицинская сестра капала тройную порцию лекарства в рюмку, которую держала в беспокойно покачивающейся руке молоденькая, очень бледная женщина Галя Иванова.

— Хорошо, я выпью, — покорно, даже угодливо говорила Галя Иванова, расправляя и обдергивая воротничок вязаной кофточки, — только вы узнайте, пожалуйста, ну какая-нибудь все-таки надежда у них есть?.. Может, он инвалидом останется? Это же ничего, правда?!! Спасибо, я выпила... а может, там что-нибудь уже известно?

— Очень плохо, — сказала, пряча глаза, сестра. — Лучше уж вы не думайте ни о чем, только что очень-очень плохо.



— Я знаю, знаю, что плохо, но хоть есть какая-нибудь маленькая надежда, ведь бывает так, а?

— Нет, нет, не думайте вы пока ничего... они сейчас выйдут, вы все узнаете...

Она томилась не меньше самой этой Гали, которую ей приказали задержать и напоить успокоительным. Она сама напилась бы чего угодно, только бы все это поскорее кончилось, она знала, что делается через две комнаты дальше по коридору.

— Он очень осторожно ездит, — лихорадочно-торопливо говорила Галя. — Если что-то случилось, он не виноват, я головой отвечаю. Я всегда немножко волнуюсь, когда он в вечернюю смену выезжает на линию, мало ли как другие ездят, бывают такие лихачи, вот сюда, по-моему, идут. Господи...

Два человека в белых халатах размеренными медленными шагами, будто их насильно вели под конвоем по коридору, действительно подходили к двери.

Они только что тщательно и плотно перевязали убитому водителю такси Иванову перерезанное проволокой горло, надели ему другую рубашку вместо испачканной и смыли все следы крови. Причесывать его не было надобности, он был коротко острижен, волосы нисколько не растрепались.

Теперь можно было позвать к нему жену. Восемнадцатилетнюю вдову Галю Иванову.

Отец Андрея, узнав о возвращении сына, приехал вечером на дачу, к которой он вообще был совершенно равнодушен и где даже летом редко бывал. Теперь же, пока семья на даче доживала ради «воздуха» и здоровья жены чуть ли не до самого Нового года, он жил один в пустой городской квартире. Там он чувствовал себя неплохо. Давно уже место, которое он занимал на работе, называлось не должностью, а постом, и почти так же давно у него не было никакой личной жизни. Он любил сына так сильно, что стеснялся своей любви и старался, довольно удачно, ее не очень показывать. Видел он его редко и сознавая, что это вовсе бесполезно, а может быть, и нехорошо, не мог удержаться и иногда делал сыну подарки. Так он однажды позвонил ему по телефону из служебного кабинета и сообщил, что тот может поехать и получить машину, и с суховатым смешком добавил: «Это тебе... Я тебе... День рождения, кажется? Ну вот», — и, застенчиво улыбаясь, повесил трубку.

С глазу на глаз объявить: «Я дарю тебе машину» — ему было совестно. Как будто он старался задобрить сына и возместить недоданное внимание, непоказанную любовь — простой взяткой, подарком. Участвовать в воспитании сына он не мог, даже если бы хотел, — все его время, мысли и силы высасывала работа. Сама работа, оценка расстановки сил, опасения и надежды на будущее — все связанное опять-таки с работой.

Зинку он тоже любил и ей мог делать подарки в открытую. Она визжала от восторга, бросалась ему на шею, потом вертелась и прохаживалась на разные лады в подаренной шубке (конечно, ею самой выбранной), изображая знакомых или киноактрис, кто как бы входил и садился, закидывая ногу на ногу, в такой шубке. Это его забавляло, потому что все было, в общем, довольно безобидно и ребячливо; ее целеустремленная жадность — заполучить шубку — и шумный восторг, утихавший бесследно через две недели. А через полгода обнаруживалось, что эта, осчастливившая ее, пестрая шубка, которую она целовала в день ее добычи, уже подарена или обменяна на пояс с шапочкой или какую-нибудь другую чепуху.

У него был вид очень усталого, постоянно скрывающего свою усталость человека, и говорил он ни тихо, ни громко, редко повышая голос. Он никогда не кричал. Ему не нужно было держать себя с начальственным достоинством. От возмущения каким-нибудь безобразием на работе у него только голос становился неприятно скрипучим. Уважать его все окружающие давно привыкли, как привыкли к его хмурому, как будто утомленному виду.

Друзей у него не было. Были лет тридцать с лишним назад, но их уже не было в живых. Теперь у него были приятели. Были подчиненные. Были вышестоящие товарищи, которые не то что покровительствовали, но благоприятствовали ему, вот и все.

С женой Анной Михайловной они составляли вполне благополучную крепкую семью, как бывает с людьми, которым делить нечего и не из-за чего ссориться ввиду взаимного снисходительного, прочно установившегося внимательного, даже участливого равнодушия. Они жили каждый на своей территории, с четко обозначенной границей, за которую никто не переступал. Пограничные конфликты были исключены совершенно. Чужая территория была обоим не нужна. Каждый из них со скуки бы помер на этой чужой земле.

Ах да... Была когда-то... полтора десятка лет назад, давным-давно, была у него секретарша Бася. Великолепная секретарша, точная, невозмутимая, вежливая, подтянутая. Память у нее была безукоризненная, она умела стенографировать, спокойно и находчиво справлялась с запутанными или неловкими ситуациями, у нее были прекрасные светлые волосы и мягкие руки с длинными пальцами, и, кроме того, она, кажется, его любила, и они очень привыкли друг к другу за годы работы. В год крупных перемен, когда вышестоящий руководитель лишился своего поста, и все смешалось так, что, казалось, и он сам может полететь при реорганизации, был один особенно тяжелый поздний вечер, когда все решалось и решилось, и он вернулся поздно вечером, почти ночью, в министерство, прошел через пустые комнаты и гулкий пустынный зал в свой кабинет, чтоб положить бумаги в сейф, дверь сама отворилась ему навстречу, и он в изумлении остановился с приготовленным, уже нацеленным на скважину ключом в поднятой руке. Бася дожидалась его до ночи в кабинете. Они стояли друг против друга — она в своем секретарском предбаннике, он в полутемной зале. «Ну что?» — сухими губами, почему-то шепотом выговорила она, потому что по лицу его никогда ничего нельзя было угадать, и он вдруг все понял и совсем не по-деловому, хотя она знала до тонкости все подробности происходящего, ответил совсем по-домашнему, как мог бы сказать жене, — только жена-то ничего не знала и не интересовалась ходом его дел, — к своему великому удивлению ответил: «Все, все. Обошлось... Мы в порядке...» И тогда она вдруг схватилась за голову и разрыдалась. А он пошел наливать ей из графина воды, и, когда она, сидя в кресле, пила воду, стуча зубами о край стакана, он робко погладил Басю по голове, и она вдруг поцеловала ему руку. В оправдание себе она все повторяла: «Это было бы так несправедливо...»