Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 32



Я вложил цветок в ствол своей винтовки, открыл глаза и принялся листать первый попавшийся мне под руку томик — двойное действие, сразу же опровергнувшее гипотезы моих соседей. Вскоре, однако, я поднял голову и повернулся к чистилищу покрытых инеем садиков и скелетоподобных грушевых деревьев, мимо которых с безразличной затяжной торопливостью катился наш поезд. Что за убогость! Посреди этой невзрачности я провел несколько лет своего детства, тогда, когда отец, истосковавшийся по родной провинции и уставший от Парижа, собрался с силами между двумя приступами кашля, подхваченного во время газовой атаки в 1915 году, и поселил нас, меня и мою мать, в одном из этих домиков, в самом унылом из этих мелькавших в утренней мгле домиков. До того унылом, хоть умирай. Он и в самом деле умер там через несколько лет. Но зато там в ветреные дни слышались свистки поездов, которые проносились мимо в вихре угольной пыли, спеша к излучающим колдовское очарование местам, каковыми были для него Верден, Вогезы, с их изрытыми снарядами полями сражений и прилегающими к ним кладбищами.

Я никогда не отказываюсь от горького удовольствия лишний раз проехать через родные края. Там я вновь обретаю в первозданном виде свое детство с запахом крытого гумна, с деревенским говором моей бабушки, с пучками люцерны, которые я срезал для кроликов садовым ножом. Медленная агония пригородов ассоциируется у меня с моим прошлым. «В это время года, господин Н., - сказала мне председательница Общества друзей французской словесности, — лучше ехать поездом. А то наш аэропорт часто бывает закрыт из-за тумана…» Благодаря этому предупреждению я теперь сидел сонный и одновременно нетерпеливый, страдающий от воспоминаний, окруженный запахом первых извлеченных из саквояжей бутербродов; ведь езда в поезде усиливает аппетит, и поэтому у людей со скидкой постукивание колес неразрывно связано с колбасным ароматом и ощущением бутылочного горлышка во рту. Хотя времена изменились, и теперь вместо пива пьют минеральную воду «Виттель».

Племя железнодорожных пассажиров состоит из железнодорожников, из судейских чиновников, из надменных дам, направляющихся в провинцию помочь дочери при родах, из молодых учителей, проверяющих домашние задания, из светловолосых стажеров, усердно решающих уравнения, из офицеров в штатском, из вдов, недавно похоронивших своих мужей, и из едущих в отпуск солдат. В вагоне для привилегированных лиц, безымянных и прозрачных, встречаются также рабочие-иммигранты, пересекающие его из конца в конец, слоняющиеся в проходе. Раньше были еще монахини и священники, но к концу шестидесятых годов они исчезли. В международных поездах к этому набору добавляются итальянцы в начищенных до блеска туфлях.

Поскольку железнодорожная линия проходит через несколько гарнизонных городов, поезд просто кишел чрезвычайно подвижными военными. Вереница худых одетых в джинсы и куртки парней постоянно забивала центральный проход вагона; они либо направлялись в бар, либо возвращались оттуда, иногда в сопровождении разбитных девиц одного с ними возраста, которых они угощали пивом. Какие же они все были красивые! Смеющиеся и красивые. Я вспоминал послевоенную Францию, приземистых ребят, девушек с тонкими губами. Мир переменился, или если не мир, то по крайней мере наше общество, ставшее более простым, более животным, и в то утро эта метаморфоза была мне по душе. Мне нравились силуэты, намеренная и одновременно невинная нескромность сжатых прилегающей одеждой тел, дерзкое выражение лиц с невидящими глазами, с глазами, устремленными в пространство поверх голов сидящих, поверх угрюмых лиц. Я попытался несколько раз привлечь к себе внимание какой-нибудь девушки, обменяться улыбкой с кем-нибудь из юношей, но напрасно; вероятно, я был похож на одного из тех надоедливых типов, сущее наказание в пути, которые, как милостыню, поджидают, чтобы им кинули хотя бы одну реплику, хотя бы словечко — во всяком случае, на меня никто не обратил внимания, и вскоре я постарался скрыть алчность своих взглядов.

Еще два года, и Люка мог бы тоже оказаться среди вот этих снующих по проходу парней. У него были и манеры такие же, и, очевидно, тот же словарный запас, те же пароли, правда с нюансами: в большинстве своем ребята из вагона были более угловатыми, чем Люка, более развязными; в них чувствовался костяк, некая жесткость, отсутствие которой у моего сына меня бесконечно удручало. А кроме того — как всегда, еще эти социальные нюансы, эти тонкие кастовые различия, в которые верят и которые уважают люди моего возраста. Люка притворяется, что не придает им значения, но в действительности и он тоже зависит от них нисколько не в меньшей степени, чем когда-то зависели мы.

«Я не хочу ничем быть тебе обязанным», — бросил он мне накануне в «Кадогане». Речь шла о рекомендациях, о той образовавшейся вокруг меня сети дружеских связей, которые столь часто облегчали ему жизнь и которыми, по его словам, он не желает пользоваться. «Мне нужно, чтобы я мог уважать себя», — добавил он. От громких слов я задыхаюсь, и вот эти столь благородно звучащие слова, тоже «выкачали» из меня, если говорить как Люка, когда он становится естественным, весь воздух. Я, однако, приспособился переводить дух так, чтобы он не замечал.

Зачем, опять спросил я себя, с такой опаской реагировать на подобные манеры, — на смесь беспечности и жесткости, — когда они обнаруживаются у Люка, и одобрять их у этих подростков из поезда? Ведь разве мне нравятся и трогают у них — в совсем-совсем немного усиленном виде из-за двух-трех лишних лет и более раннего «жизненного» опыта — не их характеры, с их незаконченностью и искусственностью, расстраивающими меня в характере моего сына? Причем не исключено, что мое фарисейство простирается еще дальше: чем больше я размышлял над этим вопросом, тем больше ощущал себя в шкуре стареющего греховодника, который умиляется податливости и аппетитам какой-нибудь девицы, но ужаснулся бы, обнаружив их у своей дочери. Дома — добродетель! А на стороне почему не погреться у огонька? Взять ту же самую животность, которую я с величайшим, гурманским и даже каким-то профессиональным свободомыслием приветствовал у незнакомых мне людей; не ее ли запахи я обнаруживал с отвращением у Люка, когда беззаботность называл «слабоволием»?

Я не видел, как ко мне подошел высокий парень («парнем» я называю все, что имеет шершавый подбородок и чему меньше сорока лет), присутствие которого я обнаружил только тогда, когда он наклонился ко мне.

— Извините меня, — сказал он настолько тихо, что ничего не услышала, несмотря на все свои старания, даже сидевшая напротив госпожа А-вот-я-месье, — но я сейчас понаблюдал за вами, и мне кажется, я вас узнал. Вы не… — Он смотрел на меня с очень близкого расстояния, подвесив между щек умоляющую улыбку, — не выступали совсем недавно по телевидению?



Я покачал головой несколько раз снизу вверх, не так, как делают, когда соглашаются, а как бы изображая уныние, с улыбкой, которая, надеюсь, выглядела все же менее глуповатой, чем у него. Госпожа А-вот-я-месье стала проявлять признаки беспокойства. Порода людей, видевших вас по телевизору, мне известна. Нам всем известна. Их манера унижать нас и нова, и опасна.

— Возможно, — сказал я скромно.

— А, я был уверен! Я так и сказал моему отцу. — Кивок куда-то в глубину вагона. — А ваша профессия… Что-то связанное с книгами, верно? Я прав? Или с песней…

— Скорее с книгами.

— А, вот видите! Я ведь, знаете, просто обожаю книги, я так люблю читать… Я поглощаю все… Вполне возможно, что я читал и ваши вещицы, если они есть в продаже…

— Что вы любите читать?

— Ну вот… Лувиньяка… Мартина Грея… Шанталь Ромеро! Вы знаете Шанталь Ромеро?

Да, я знал Шанталь Ромеро, и Лувиньяка тоже, а также многих других людей и многие другие вещи. Я знал, например, какую опасность представляют для сидящего, беззащитного литератора властные, ненасытные людоеды вроде того, чьи зубы блестели от вожделения в двадцати сантиметрах от моего лица. Должно быть, это самое лицо выразило какую-то частицу охватившей меня тоски, так как госпожа А-вот-я-месье посмотрела на меня с состраданием. Любитель Мартина Грея и Шанталь Ромеро снял свою осаду. Он выразил желание «не мешать работать», но пообещал до конца путешествия нанести мне еще один визит. Его улыбка сморщилась, и лицо потемнело, вдруг став суровым. Он уже начинал меня ненавидеть. Я ведь сказал: все это нам знакомо.