Страница 117 из 126
По всей видимости, образ жизни, который навязали Карузо друзья, чувство, что самое худшее позади, — все это роковым образом отразилось на состоянии его здоровья. Болезнь была очень серьезной и, в принципе, вряд ли на тот момент излечимой. Чтобы ненадолго продлить жизнь, Карузо нужно было стать другим человеком. Быть под постоянным наблюдением врачей, отказаться от посетителей, прогулок и пения; соблюдать жесточайшие гигиенические нормы и следить, чтобы окружающие их также соблюдали (по словам Дороти, доктор Ниола залез в открытую рану Карузо пальцем, даже не вымыв предварительно руки). Однако этому мешали «широкий», но при этом авторитарный характер Энрико и, в какой-то степени, его простонародная вера в чудо… Родные Карузо довольно быстро осознали, что ситуация приобретает опасный оборот, и забили тревогу, но, увы, было поздно… Фофо вспоминал: «Само собой разумеется, на работу я не поехал. Когда прибыли светила медицинской науки, они долго осматривали отца, толпились, но так и не могли принять решения. В конце концов, они посоветовали нам обратиться к известным докторам — братьям Бастианелли в Риме.
Я пришел в полное отчаяние. Отца все сильнее лихорадило, было видно, как он страдал. Прочитав в газетах о том, что состояние папы ухудшилось, в Сорренто к постели Карузо примчался дядя Джованни, а с ним и другие родственники и друзья. Последние, несмотря на их искреннюю заботу и преданность отцу, создавали уйму неприятностей. Они внесли в жизнь излишнюю суету и беспорядок. И Дора, и я были слишком молоды и неопытны, и в том сумасшедшем доме никто не знал, что нужно делать в подобной ситуации…
…Братья Бастианелли нашли самолет и вылетели довольно оперативно (позвольте при этом вам напомнить, что это был 1921 год. И от Неаполя до Сорренто добираться было дольше, чем лететь от Рима до Неаполя).
Когда я их увидел, во мне проснулась надежда на возможность папиного выздоровления. Профессора Бастианелли проконсультировались с другими врачами и осмотрели отца, которого, казалось, все больше раздражал этот наплыв докторов. После долгой экспертизы Бастианелли вынесли вердикт:
— Ему нужна срочная операция. Вы должны доставить его в нашу римскую клинику.
Они явно жалели нас и не хотели говорить правду, милосердно даровав нам последнюю надежду. Вероятно, они понимали, что отец никогда уже не попадет в Рим…»[426]
Ночью у Энрико начался бред. Он все время бормотал:
— Соль, перец… Перец, соль…
Утром Карузо пришел в себя. Он был совершенно обессилен и уже не мог спорить с докторами. Теперь и он должен был признать, что нуждается в немедленном медицинском вмешательстве. Экспертиза и поддержка наиболее авторитетных докторов Италии дали ему надежду на выздоровление. Он даже не подозревал, что его жизнь находится в опасности, и рассматривал свое состояние как очередное временное ухудшение, которое можно преодолеть еще одной операцией. 29 июля 1921 года он писал Зиске: «У меня, конечно, все еще не закончился мерзкий период выздоровления, так как я чувствую острые боли почти каждое мгновение, и это очень беспокоит меня. Утром меня посетили доктора Бастианелли из Рима и, чтобы точнее поставить диагноз, они пригласили меня к себе в Рим, чтобы там сделать рентген и тем самым получить последнее подтверждение их предположений. В среду, 3 августа я буду в Риме. Болезнь, однако, совсем не влияет на мой голос. Всего несколько дней назад, к удивлению всех присутствующих, я спел романс из „Марты“. Бастианелли уверяют меня, что через четыре или пять месяцев я смогу возобновить работу…»[427]
Письмо было напечатано Фофо, но подпись, исполненная, как было очевидно, неуверенной и дрожащей рукой, должна была о многом сказать Зиске. Она не имела ни малейшего сходства с теми четкими, округлыми буквами, которые отличали почерк Карузо, когда он еще был здоров — даже по сравнению с его письмом от 17 июля. Потеря контроля над правой рукой, растущая слабость, постоянная сильная боль — все это трагическим образом отразилось в судорожных угловатых линиях.
Карузо использовал любую возможность подчеркнуть, что голос его не пострадал от болезни. Тем не менее с каждым часом он чувствовал себя все хуже и к моменту, когда он диктовал письмо, скорее всего, уже понимал серьезность своего положения. Всё же если он и предполагал, что может умереть, то разве что во время или после операции в Риме.
Он пригласил к себе в комнату брата Джованни и долго беседовал с ним об управлении хозяйством, отдавая распоряжения, которые, как оказалось, стали последними. Джованни, как вспоминает Фофо, держался при Энрико молодцом. В его присутствии он не выказывал ни малейших признаков отчаяния и оставался, как солдат на посту, энергичным и распорядительным, занимаясь подготовкой поездки семьи в Рим.
Несмотря на очень плохое самочувствие, Карузо до конца — с помощью Дороти или Фофо — отвечал на письма и помогал всем, кому мог. Как сообщала спустя несколько дней газета «II Mattino», уже едва держась на ногах от воспалительных процессов, протекавших в его могучем когда-то организме, Энрико приобрел на немалую сумму лотерейные билеты — в помощь детям, оставшимся сиротами после войны[428].
Тридцать первого июля он надиктовал свое последнее в жизни письмо — либреттисту Сильвестри:
«Уважаемый синьор Сильвестри!
Ваше любезное послание всколыхнуло множество воспоминаний в моей памяти и пришло как раз в тот момент, когда я собираюсь покинуть Сорренто и отправиться на Север. Я благодарен Вам за Вашу любезность и сожалею, что не могу иметь удовольствия лично пожать Вам руку. Мое выздоровление имеет взлеты и падения, но я надеюсь, что через несколько месяцев полностью поправлюсь.
С самыми сердечными приветствиями, преданный Вам, Энрико Карузо»[429].
Письмо было написано спустя два дня после визита Бастианелли и на следующий день после ужасной лихорадки, продолжавшейся всю ночь.
Дороти решила больше не медлить. Она попросила Джованни забронировать на следующую ночь номер в гостинице «Везувий» в Неаполе и заказать частный поезд, чтобы срочно доставить Энрико в Рим. Об этих роковых днях вспоминает Фофо: «Начались лихорадочные приготовления к поездке. Через полдня мы уже были готовы отбыть.
В этой ужасной ситуации отец оставался спокойным. Его главной заботой было вести себя так, чтобы в прессу могла попасть о нем информация как о человеке, находящемся на пути к выздоровлению.
Фактически — и я сейчас не понимаю, почему это ему позволили — он настоял на том, чтобы отплыть на пароме утром следующего дня, хотя мы, возможно, смогли бы намного быстрее доставить его в Неаполь в санитарном катере и тут же посадить на поезд, идущий в Рим.
Он поднялся ранним утром, все еще с тяжелой лихорадкой, и оделся в спортивный костюм. В течение всего плавания, которое заняло около двух часов, он сидел на деревянной скамье прогулочной палубы парома. В хорошем расположении духа он обменивался шутками с многочисленными туристами, которые окружили его плотным кольцом. Казалось, здесь были все нации.
Никто из них даже не мог представить всю опасность положения отца. Ни мой угрюмый вид, ни раздраженное лицо Доры, ни ворчание дяди Джованни не могли отогнать этих назойливых поклонников. Отец улыбался, хотя говорить ему было все труднее. Меня же больше всего беспокоил цвет его кожи, которая на глазах становилась все более и более серой.
Наконец мы прибыли в Неаполь и немедленно направились в гостиницу „Везувий“. Мы должны были остановиться там, потому что отец устал, и нужно было дать ему отдохнуть перед поездкой в Рим. Целый день приходили доктора и родственники…»[430]
События следующего дня восстанавливает Дороти: «Энрико лег спать с температурой 40 градусов, но утром я нашла его сидящим в постели. Он попросил привести Глорию, немного поиграл с нею, поцеловал и отпустил. Это было 1 августа, когда в Неаполе очень мало людей.
426
Enrico Caruso-Jr. My Father and My Family. P. 317–318.
427
Enrico Caruso-Jr. My Father and My Family. P. 318.
428
Il Mattino, 5–6 August 1921.
429
Enrico Caruso-Jr. My Father and My Family. P. 319.
430
Enrico Caruso-Jr. My Father and My Family. P. 319–320.