Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 77

По дороге в каком–то дощатом киоске, видно открытом всю ночь, он купил бутылку портвейна и кусок колбасы.

Через час он лежал в открытом товарном вагоне. Среднеазиатское солнце поднималось и накаляло металл. Поезд не двигался и, видно, не собирался двигаться. Разбитую руку саднило. Вдобавок было нечем открыть бутылку. Беба примерился и стукнул ее горлышком о железное ребро вагона. Бутылка раскололась, и он стал торопливо глотать липкий портвейн, обливая себе лицо и рубашку. Мягкий комок поднялся в затылок.

Становилось жарко до нестерпимости. Бебе было очень плохо. К облитым портвейном рукам, и лицу, и рубашке стала налипать угольная пыль. Где–то около 12 часов дня поезд дернулся и поехал в неизвестную сторону. Хотелось плакать.

19

Беба работал в ресторанном оркестре неизвестного азиатского города. Город был гнусный и пыльный, ресторан был просто третьеразрядной столовой и назывался по–дикому «Тохтамыш».

Благословенной памяти Моня дал три года назад Бебе курс электрогитары.

Вечером в ресторан приходили буровики. По соседству крепко искали нефть или газ, черт его знает, неинтересно что, но публика там работала что надо. С размахом. Беба работал «за жир», то есть он не получал зарплаты, он получал то, что закажут, за что заплатит музыкантам подвыпивший люд.

Беба играл. Прошедшее время мытарств четко отразилось на нем: он по–волчьи подсох и по–волчьи стал готов к рывку в любую минуту. В углах рта на бездумном его лице залегли морщинки – след неудач, а может быть, размышлений. Коллег по оркестру он презирал: провинциальная шваль, гармонист… Трубача надо было просто убить, чтоб не позорил профессию, впрочем, что он мог сделать на инструменте, который напоминал по качеству пионерский горн. Но гитара была ничего.

Неожиданно для себя Беба стал находить в собственной музыке горькое удовольствие и часто выходил на соло, а лабухи, коллеги, которым было на все наплевать, охотно его выпускали, жарь хоть целый вечер, плевать…

Беба уже не метался. Что было, то прошло. Ему требовалось подкопить деньжат на приличный костюм, ему требовался момент, он это понял. Он играл и разглядывал зал, угадывал нужного человека. Человек придет, ресторан такое место…

Но, кроме буровиков, как две капли воды похожих на сибирских добытчиков золота, громких парней физического труда, кроме командированных, от которых за версту несло удостоверением и сознанием служебного долга, кроме местных львов с пятеркой в кармане, никто не возникал на его горизонте.

Социолога, определившего бы биение ресторанной жизни по окраинам государства, еще не нашлось. Здесь не бывают знаменитости, проматывающие знаменитые гонорары, сюда не заходит обедать профессор или другой человек, оклад которого позволяет именно так обедать, здесь не резвятся пижоны.

Сквозь эти рестораны, как сквозь первый признак обретенной цивилизации, проходит в основном поток бродячих людей: геологов – искателей земных недр, искателей длинного рубля, здесь бывают налетами люди нестандартной профессии или уникальные специалисты по какому–нибудь уникальному монтажу, перелетные птахи индустрии XX века.

Но изредка неприметно за столиком пройдет незамеченным крупный краб уголовщины, которого непостижимые нити гешефта загнали в такие края.

Попробуй его угадай, если специалисты по угадыванию ловят его не первый уж год.

Дядя Осип

Но все–таки…

Каждый вечер в ресторан приходили три мужика, как будто бы вынутых из бетономешалки. Хрипатые, пыльные мужики садились за угловой столик напротив оркестра, и до их прихода никто этот столик не мог занять. Официантка с натугой тащила три ящика пива – среднеазиатского дефицита, и каждый из мужиков ставил свой ящик у правой ноги. Они выпивали за вечер по пять–шесть бутылок и уходили последними, оставив остальное пиво доброй официантке.

Беба вскоре заметил, что главным в странной этой компании был сгорбленный, в проволочной щетине мужичонка, в пропитанных пылью кирзачах и в костюме из хэбэ – бессмертной ткани в полоску.

Пил он мало. Так, прихлебывал иногда и разглядывал зал воспаленными, все на свете знающими глазами.

Вскоре Беба узнал, что зовут его дядя Осип, что в этом городе он давно, точнее, проводит в этом городе, в этом вот кабаке каждую осень. Потом исчезает.

Многократные вечера наблюдал за ним Беба. Но не подходил. Не навязывался. Хотел все узнать про странного миллиардера в стоптанных кирзовых сапогах, проволочной щетине.

И однажды случилось: проволочный мужик подошел к эстраде и, поманив грязным пальцем Бебу, спросил:

– Могешь «Журавли»? – И положил четвертную у ног.

И смог Лев Бебенин. «Журавли» отвечали настроению души, проснулся в нем музыкант. Перед полупустым в этот день залом, отведя в дальний угол затуманенный взгляд, выдал не мелодию, нет, – крик отторгнутых душ выдал музыкант Бебенин.

Официантки застыли у столиков, командированные оторвались на миг от свиных отбивных с соленым огурцом и соленым же помидором, какая–то робкая девушка оторвалась от беседы с не менее робким парнем и широко открыла глаза на Бебу, и даже лабухи за спиной смолкли и перестали шептаться насчет вечного сведения счетов, притихли, в какой–то момент решили было подстроиться, чтоб разделить успех, но, хватило совести, смолкли, ибо подстроиться к вариациям Бебиной души было нельзя в этот момент.

В открытые окна ресторана лезли акации и тополя, мерцали в небе крупные азиатские звезды, и шел воздух тех времен, когда журавли действительно улетают.

Плакал за столом совсем почти трезвый дядя Осип, неизвестных трудов человек в проволочной щетинке.

Беба играл. Чутьем музыканта он понял, что сейчас не нужен надрыв, дешевые кабацкие штуки, нужна настоящая музыка. Приглушив динамик электрогитары, он играл вариацию за вариацией, уходил в совсем уж незнаемые дали от главной мелодии, и все–таки то была облагороженная мелодия «Журавлей» в те времена, когда журавли действительно улетают.

Пошлая или опошленная вещь, но ведь бывает…

Наконец Беба смолк, задавил струну на щемящем небесном звуке, и все в ресторане задвигалось, как было до этого. Задвигался и дядя Осип, он прошаркал кирзой к эстраде и сказал Бебе:

– Слезай. Пойдем к столу. Пусть эт–ти играют.

И хоть не положено было музыканту сидеть за столом, но мало ли что не положено. Власть была в хрипящем голосе неизвестного Осипа. И тем же голосом он прохрипел подошедшей официантке:

– Шампанского. Два. Или три.

…У дяди Осипа оказалось человеческое лицо. Усталое человечье лицо было у этого щедрого оборванца. Натренированным чутьем понял Беба, что нет, этому он не продаст. Этому золото без всякого интереса. Но все–таки был как пружина, как волк перед смертным прыжком.

– Что смотришь? – усмехнулся дядя Осип. – Грязные, да? Плевать!

– Давно смотрю, – усмехнулся как можно шире Беба, Открытый Парень.

– Душевно сыграл, – дядя Осип смахнул слезу. – Утешил.

– Чем занимаемся? – спросил Беба. – Я парень без предрассудков.

– Исправитель ошибок, – загадочно ответил дядя Осип. – Понял?

– Не понял, – правдиво ответил Беба.

– Проще не может быть. Строительство здесь большое – раз. Частник дома строит – два. Государство цемент везет? Везет! Большими вагонами. А вагон разгружен как? Еле–еле. У государства цемента много. А частнику нужен аль нет этот цемент? Дядя Осип идет в порожняк. И метет вагон так, как будто лично платил за этот цемент. Выходит десять–пятнадцать мешков с вагона. Частнику фундамент для дома, дяде Осипу сто рублей каждый вечер, государству чистая тара–вагон. Понял?

– Понял, – восхищенно вздохнул перед гениальной простотой комбинации Беба.

– Мое открытие, – с простодушной гордостью сказал дядя Осип. – Мой, выходит, патент.

– Вредно цемент мести. Пыль, – заботливо произнес Беба, наметив подлую комбинацию.

– Я только осенью. Здесь у меня осенний сезон. – А потом?

– Пойми меня, музыкант. Я – бродяга. Может, я последний бродяга в государстве и есть. Каждому месту и каждому месяцу в стране у меня свое время. Везде свой сезон. Через неделю уйду в Карганай, в заповедник. Там грецких орехов сбор. Это уже в Киргизии. Четвертная за день выходит. Мне больше не надо.