Страница 8 из 115
Еще говорят, будто они слепые, — так это они от отчаяния прикидываются, только и всего. И что на глаза норовят не попадаться — тоже неудивительно. Нелли сама страстно мечтала о шапке-невидимке, которая помогла бы ей скрываться от чудовищ, злодеев, колдунов и ведьм, а главное, от собственной надоедливой души.
Пусть бы она — бледная, как кишка, недаром ведь и живет где-то там, под ложечкой, — парила в воздухе, отлученная от тела, одна-одинешенька, голая да босая, то-то бы Нелли позлорадствовала!
Может, и пожарные прикатили бы, как в тот раз, когда у госпожи Каслицки улетел попугайчик, и стали бы ловить неприкаянную душу. Все бы кинулись на поиски тела, которому эта душа принадлежит. А Нелли отослала бы свою душу к зачарованным медяницам и бросила бы ее там на произвол весьма безрадостной судьбы, сама же, вот как сейчас, лежала бы в постели и спокойно, без помех предавалась ярким, буйным, запретным мыслям. И ничего теперь внутри не екнет, если соврешь, не сожмется от страха и не пронзит болью, если станет до слез себя жалко, ведь она не иначе как ребенок-подменыш — найденка, безродная, нелюбимая вопреки всем уверениям. (Хоть и замазала она в книжке сказок ту страницу, где родители Гензеля и Гретель обдумывают, как бы им заманить своих детишек в лес, — все равно, этот жуткий разговор целиком, слово в слово, запечатлен у нее в голове, вот и приходится вечерами, когда у взрослых начинается подлинная жизнь, напрягать слух, ловить разговоры в большой комнате.)
Да, избавиться от собственной души и дерзко смотреть маме в глаза, когда она сидит вечером возле кровати и выспрашивает, все ли ей рассказано: Ты же знаешь, что каждый вечер должна мне все-все рассказывать! Нахально врать: Да, я все-все рассказала! А при этом втайне думать: никогда больше всего не расскажу. Ведь это невозможно.
Благоразумная девочка забывает первые три года своей жизни. Из пестрящих яркими фигурами дебрей сказок она с добродетельным видом выходит, чтобы стать перед объективом фотоаппарата. Когда-то успела узнать, что быть послушной значит быть любимой. На себя не похожая из-за прически, именуемой «валик», в красном свитерке фирмы «Бляйле», рядом с братишкиной коляской. Придурковатая ухмылка, гримаса сестринской любви. Память после надлежащих уговоров (то есть не под страхом наказания или там чувства вины) предоставляет доказательства братовражды, братопредательства и братовредительства, но хоть ты сдохни — не желает показать ни беременной матери, ни младенца у ее груди. О рождении брата воспоминаний нет.
А вот и портной Борнов —ковыляет через Зонненплац. Новые дома как ветром сдуло, все по-старому: заросший сорняками пустырь, тропинки, ямы в песке. У детей и у пьяных есть ангел-хранитель, портной Борнов не падает. И свою черную фуражку с галуном не теряет. Над площадью разносится песня, и слетает она с уст портного Борнова. Утверждать, что портной Борнов любит петь, было бы совершенно неправомерно. Ведь на портновском столе и вообще в кругу семьи он никогда не поет, это просто немыслимо, поневоле призналась Неллина подружка Лизелотта Борнов. Царь Алкоголь — вот кто заставляет его петь, людям на смех, говорит мама. У Нелли на этот счет свои соображения. Каждую субботу, думает она, песня караулит портного внизу, на шоссе, возле угловой пивнушки, и, едва он выходит за порог, мигом садится ему на шею, именно ему,—крупная, увесистая птица, под тяжестью которой господин Борнов пошатывается на ходу и всегда тянет одно и то же: «Пускай уста твои в любви клянутся, ты изменяешь мне, увы, ты неверна!» Жалоба, берущая Нелли за сердце и раз навсегда относящая эту песню к разряду трагических. Солнце светило на господина Борнова —помнишь? — и он начал громко толковать сам с собой и сквернословить, а из дома № 6 выбежала Лизелотта Борнов — косички тоненькие, торчат как проволока — и, даже не удостоив подружку взглядом, за рукав потащила отца домой. «И в сердце у тебя для многих хватит места», пел Лизелоттин папаша, и печаль, которая регулярно, каждый субботний вечер, лишала его твердости в ногах, перекинулась на Нелли.
Нет, Ленка не вспомнит первого в ее жизни пьяного. Вы приближаетесь к концу коротенькой линии домов ОЖИСКО, к краю обитаемого мира, что тогда, что сейчас. В тебе оживает давнее чувство, овладевавшее Нелли всякий раз, как она переступала этот край, — смесь удали, любопытства, страха и одиночества.
А потеряла ли бы Нелли что-нибудь, если б выросла не с краю, а посередке, спрашиваешь ты себя, придумала ли бы она, ради этого чувства, собственный край мира? Лизелотта Борнов—первый ребенок, который стыдится своего отца и слишком горд, чтобы в этом сознаться; она делается капризной, привередливой, все время требует каких-то немыслимых доказательств дружбы, чтобы в тот миг, когда Нелли приносит эти доказательства, порвать дружбу, а потом сама страдает от этого, как и Нелли, но изменить ничего не в силах. Мое первое воспоминание? Ленка помнит ужас, охвативший ее, когда в углублении детской ложки она увидела свое лицо, перевернутое вверх ногами, и все попытки вернуть его в нормальное положение закончились неудачей. Неожиданно для себя ты начала опрашивать всех своих спутников о самых ранних воспоминаниях, но X. затрудняется сказать что-либо определенное. «Разве что» утренние домашние сцены, стычки между родителями из-за переваренных яиц и засунутых куда-то запонок от воротничка, облегченный вздох матери, когда отец уходил и можно было сесть за швейную машинку. Твой брат Лутц, не привыкший и не склонный копаться в недрах своей памяти, произносит одно-единственное слово: Корь.
Но, сказала ты, тогда тебе уже три с половиной сравнялось, ты и Нелли заразил, только отпраздновали постройку нового дома, а тут эта корь, нет, ты обязательно должен помнить что-то еще, более раннее. Увы, сказал Лутц. Нет у меня для вас, сударыня сестрица, душещипательных подробностей.
Вот здесь, сказала ты немного погодя, начинаются знаменитые Веприцкие горы, и вложила ты в эту фразу ровно столько иронии, сколько надо, чтобы пресечь у других всякое поползновение иронизировать. Ныне тут совершенно некстати пролегает бетонка, ведущая прямиком к ближней гряде холмов, где высится некий «объект», к сожалению, изменивший линию горизонта. Ковылять по этим песчаным взгорьям явно не имело смысла. Дрока и в иных местах сколько хочешь. Достаточно уже насмотрелись. Да и интересовал тебя сущий пустяк; сохранились ли три акации? Робинии, наугад поправил X., потому что здесь всюду робинии называют акациями. Акации! — сказала ты. Они должны быть целы.
Может, вон та?
Из трех акаций, под которыми Нелли воспитывала кукол и выучила первую английскую песенку, осталась одна, и это, конечно, робиния, но X. не говорит ни слова. Давно прошли времена, когда он козырял своим знанием природы, В одно мгновение — два мотива, очень разные, из разных времен. Ты, совсем девочка, тянешь сок из цветков акации — до чего же сладкий! И твое обиженное молчание, на давней прогулке с X., когда он уличил тебя, гордо рассуждавшую о своей любви к сосновым борам Бранденбурга, в том, что ты путаешь сосну с пихтой.
А Лутцу ты сказала, что твои первые воспоминания о нем сплошь связаны с несправедливостью, членовредительством и ссорами.
Ничего не поделаешь, сказал он, однако же напомнил тебе о грандиозном происшествии, которое вошло в семейную хронику под названием: «Как потерялся и нашелся Лутц». Жуткий час, когда Нелли, сперва одна, затем вдвоем с матерью в разлетающемся белом халате и, наконец, в толпе соседской ребятни и женщин искала брата на улице, на Зонненплац, во дворах ОЖИСКО и даже в Веприцких горах, прошла все стадии тревоги от беспокойства и страха до безнадежности и отчаяния и, как заведенная, твердила себе: Если он погиб, виновата я.
(У Нелли это первый случай традиционного, унаследованного от матери «пессимизма»; Бруно Йордан, сам чуждый такой потребности, разумел под этим манеру видеть будущее в черном свете, ожидание всяческих неприятностей, и всю жизнь выговаривал жене за ее пессимистические настроения. Ну что ж ты на все так мрачно смотришь!)