Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 138 из 148

Аристократизм же неуловимо граничит с сибаритством.

Пушкинский «Вельможа» существует, чтобы показать людям, как высоко человеческий вкус и интеллект могут воспарить, если не будут обременены мелкими заботами и дрязгами обычной жизни. Такой вельможа впитывает интернациональные сливки разума и духа, платя за это национальной неповторимостью. (Если только он не гений.)

Аристократизм Голсуорси мешает ему охарактеризовать свою нацию в ее округленности, но все-таки помогает просунуть зонд очень глубоко, ибо здесь помогает национальное искусство, которое сибариты (как и всемирное искусство и философию) знают превосходно…

Царь признал, что Пушкин есть первый ум России. Про талант царь не взял на себя смелость судить. Что опаснее для государя: ум или талант?

А чего было у Пушкина больше — возвышенного, пронзительного ума или таланта?

Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертно скучает над «Онегиным». Русский же, и не читавши «Онегина», за Пушкина умрет. Для русского нет отдельно «Онегина» или «Капитанской дочки», а есть Пушкин во всех его грехах, шаловливости, дерзости, свете, языке, трагедии, смерти…

В США проводятся опросы: «Кому вы хотели бы пожать руку?» Дело идет о живых людях. Если провести такой опрос у нас, предложив назвать и из ныне живущих, и из всех прошлых, то победит Пушкин. И не только потому, что он гениальный поэт. А потому что он такой человек. Может быть, Набоков превосходно перевел «Онегина», но тут надо другое объяснять западным, рациональным мозгам…

Мой ранний рассказ «На весеннем льду»

Пушкин бесился. Накануне он сильно проигрался, с утра работалось дурно, хандра схватила его, черные мысли о долгах одолели. За завтраком он выпил шампанского, потом читал Гримма, потом отшвырнул книгу и вышел прогуляться.

Была весна, грубый ветер с Ладоги, Нева вспухла, как язык больного; из гранита выступала сырость и индевела.

Пушкин шел по набережной возле Сената, тяжелая шуба распахивалась на ветру, туфли скользили, и каждый раз, поскользнувшись, он чертыхался. Он сам не знал, чего ему хочется и куда он сейчас идет. Чаще всего ему не хватало беззаботности, и он тосковал по ней. Нынче он решил бездельничать весь день и приказал затихнуть укоряющим голосам совести.

Шагая в зябкой сырости весеннего Петербурга, он вдруг вспомнил жаркое солнце, пики Кавказских гор, долину Инжа-Су, редкие цепи спешенных драгун, свист турецких пуль и себя верхом на рыжем коне, в черном цилиндре, с пистолетом в руке, скачущем на выстрелы. И ему нестерпимо захотелось опасности, нервной встряски, посвиста пуль, скорости скачущего коня. И в тот же миг он сбежал к Неве по косым ступенькам веерного спуска.

Лед несколько уже отодвинулся от гранита, натоптанная за зиму тропинка заторосилась, ее часто прерывали трещины, через реку уже давно никто не ходил.

Пушкин прыгнул на лед и ощутил его хлябкость, зыбкость, стремительное течение под ним холодной ладожской волны; мокрый снег набился в низкие туфли.

Пушкин было остановился, приметив в себе страх, но потом обрадовался ему, подумал: «Если что — шубу сброшу…» И пошел через реку. Здесь, на льду, ветер был еще сильнее и все усиливался с каждым шагом, забивал рот, давил из глаз слезы, леденил кожу на скулах.

Какая-то карета остановилась возле спуска, женский голос тревожно кричал, ветер уносил слова к заливу…

Пушкин не оглянулся.

Простор реки распахивался вокруг него, город отступал, дома уменьшались стремительно. Лед под ногами дышал и сам слушал себя, трещины в нем шевелились, намокший снег засасывал туфли, позади оставались глубокие и узкие следы, полные сизой воды.





— Ты уже на сносях, Нева, — говорил Пушкин сердито и громко. — Тебе пора пришла рожать… И от кого ты понесла, беспутная дева?

Он поскользнулся на заструге и упал на колени. Хмель выдуло из головы. Он понял, что затея оборачивается серьезной опасностью, но знал, что уже не повернет обратно. Это было глупо, шалопутно, но иного не могло быть.

Пушкин поднялся. Шуршание, булькание, звякание, глухие стоны льда неслись мимо него. Солнце неожиданно нырнуло из быстрых облаков, осветило город. Отсюда, почти с середины реки, город казался неживым, безлюдным, вымершим, холодным блеском засияли окна Зимнего дворца.

Уже торопясь, Пушкин запрыгал дальше по льдинам. Он собрался и насторожился, и четко видел и вперед, и под самые ноги. Он видел следы санной дороги, вмерзший в лед конский навоз, редкие отпечатки подков, еловые порыжелые ветки, торчащие вдоль бывшей обочины. И с каждой минутой, уже трудно переводя дух, уже прижимая рукой сердце, он все явственнее начал понимать, что река тронулась и несет его к заливу.

— Слушай, Нева! — сказал Пушкин и вдруг захохотал. — Я тебя люблю! И ты знаешь, что я люблю тебя! И ты не выдашь чертям раба божьего Александра!.. Если бы только знала, какие горячие они приготовили мне сковородки!..

Он опять упал, одна нога провалилась в ледяное крошево по колено. Черная вода зарябила в расходящихся трещинах. Но страх не возвращался, верно, он выскочил вместе со смехом.

— Будет у меня насморк… теперь у всех насморк, — бормотал Пушкин, выбираясь обратно на льдину. И он все продолжал смеяться и говорить на ходу разные глупости, обращаясь уже не только к реке, но и к низкому небу, быстрым облакам, тонкому шпилю Петропавловской крепости.

Его вынесло к зимующей возле Академии художеств барке, он уцепился за якорный канат, вылез на деревянный борт и сдернул шапку, его мокрые курчавые волосы дымились на ветру, он чувствовал слабость от перенапряжения, радость преодоленной опасности, душевную легкость, очищение.

Он понимал, что вечером у него будет спокойное, хорошее настроение, и он будет хорошо и много работать ночью, один, у себя в кабинете, возле теплых от печного тепла своих книг.

Льдины, медленно кружась, текли мимо барки.

Пушкин видел, как удаляются вместе со льдом сизые узкие следы его туфель. Его следы уплывали в вечный простор просыпающегося, весеннего моря. И Пушкин совсем забыл, что давеча он бесился.

1962

***

Человека, который написал «Выстрел», уже ничто не остановит на пути к барьеру. Когда Пушкин написал «Выстрел», он подписал себе смертный приговор. Ведь он бы дрался с Дантесом еще и еще — до предела и без отступлений. Это уже цель. Свершив первый шаг, неизбежно движение к самому пределу. А смертный приговор — в любом случае. Если бы он убил Дантеса, то уже не был бы великим русским поэтом, ибо убийца в этой роли немыслим. Разве сам Пушкин простил бы себе? Остынув, придя в себя, разве он мог бы не казниться? И в какой ужас превратилась бы его жизнь… Пушкин — на вечном изгнанье за границей!

Судились из-за имения села Новопанского богатый и бедный помещики: поручик Иван Муратов и гвардии подполковник Семен Крюкин. Муратов был бедный, и купчей у него на имение не было: сгорела еще в 1790 году. В 1832-м бедняк приехал в Москву с жалобой на незаконное решение суда. В Москве был Пушкин. Он узнал об этом деле от Нащокина, попросил того выудить копию судебного решения и целиком вставил в «Дубровского». Даже переписывать документ не стал — вмонтировал в рукопись повести, исправив лишь карандашом фамилии Крюкина и Муратова на Троекурова и Дубровского, а село Новопанское на Кистеневку…

Вот с каких пор существует такой нынче знаменитый «документ в прозе». А когда мы рассуждаем о документе в прозе, то создается впечатление, что Америку только нынче открыли…

В XIX веке человек мог читать газету, а мог и не читать, а нынче — будь любезен читай. И не только потому, что тебе двойку на политзанятиях поставят, но и потому, что «от жизни отстанешь», то есть дураком будешь выглядеть. Кроме того, через ТВ все люди Земли наглядно видят лживость, двуличие межгосударственных политических отношений, например НАТО. Теперь политика торчит перед самым носом «простого» человека. И он устал. Он хочет правды, искренности. И надеется найти ее в документе или «исповедальной прозе». А искать-то он ее должен в себе.