Страница 3 из 7
Прошло три дня, прежде чем Нина заметила полоску лейкопластыря на руке мужа. Все эти три дня они не разговаривали. Приходя с работы, он наспех ужинал и запирался в мастерской. Нина копила злость и обиду; ей казалось, она как плод растения бешеный огурец, вызревает, пока не лопнет от малейшего прикосновения, чтобы забрызгать все вокруг горькой жидкостью. И от этого сравнения ей становилось жарко: Павлик все чаще оставался спать в своей формалиновой конуре, куда он перетащил старую Матильдину тахту. Он пренебрегал обществом жены, уделяя куда больше внимания своим ненаглядным чучелам: квасил и дубил шкуры, распиливал манекены, смешивал краски и варил растворы для протравки. В его холодильнике вечно лежали замороженные птицы, целиком и кусками; при мысли об этом Нину почему-то мутило. Она даже перестала покупать и готовить цыплят, до которых прежде была охоча и которых пекла в духовке, натянув на банку из-под майонеза. В жарком и влажном кубинском климате на Павликиной кухне, как ей мерещилось, постоянно что-то норовило скиснуть, забродить, заплесневеть или начать разлагаться, и эта антисанитария повергала Нину в ужас. Павлик божился, что делает всё аккуратно, соблюдает асептику и технику безопасности, что химикаты надежны, а сырье чуть ли не стерильно, и в конце концов Нина махнула на всё рукой, позволив ему развлекаться, как он хочет. Но проклятый мангуст вывел ее из себя.
И вот теперь Павлик сидел перед ней за завтраком, небритый, невыспавшийся, и на кисти его левой руки красовался кусок пластыря с зачерневшими краями. Нина первой нарушила молчание, обоюдотупое, как кухонный нож, которым она пыталась покромсать сыр.
— Что с рукой?
— Ничего страшного. Царапина.
— Ты порезался? Чем?
— Какая разница?
— Ты порезался, когда расчленял этого долбаного мангуста, да?
— Я его не расчленял. Я снимал шкуру. Обычная препараторская работа.
— Всё, можешь мне больше ничего не говорить.
Нина отложила нож. Лицо Павлика было безмятежным, как ромашка.
— Сушил бы ты черепашек, Паша. Морских звездочек бы сушил, лаком покрывал, ракушечки собирал. Как все. Ну змейки там, ладно, — помнишь, какой ты мне поясок сделал из змеиной кожи?
Павлик не отвечал. Он давно стал скупым на слова и на ласку, и сам не знал, откуда в нем взялась эта бесконтрольная скупость.
С тех пор как окончились бои за спальню и Нина капитулировала, у его жизни словно появилось второе дно. На поверхности всё было как у людей: семья, работа, друзья, но невидимые свинцовые грузила неизменно уводили его в им одним обитаемую глубину, к чучелам и рому, туда, куда не проникали лучи вездесущего карибского солнца. И это мучительное раздвоение Павлик воспринимал как плод некой ошибки, совершенной давным-давно. Все самые главные развилки попадаются нам на пути в том возрасте, когда большинство из нас неспособно сделать правильный выбор, думал Павлик. Сделать таксидермию делом своей жизни, не идти на поводу у условностей и обстоятельств — вот это был бы поступок, достойный настоящего мужчины. Сиди он сейчас в Москве или Ленинграде за оформлением чужих охотничьих трофеев, при каком-нибудь музее или институте, бобылем, без жены и дочери, он не был бы более одинок и менее счастлив, это уж точно. А вот Нине не пришлось бы страдать от его холодности. Впрочем, она знала, на что шла.
Но нет, Нина не знала. Конечно, ей было известно об увлечении Павлика с самого начала, но, выходя замуж, она не предполагала, что дело может принять такой крутой оборот. У нее в голове словно существовали две схемы: одна — с идеальным уложением ее будущей жизни, а вторая — с реальным положением вещей. Нина совмещала их, накладывая одну на другую, и мысленно прикидывала, что можно будет подредактировать, вырезать, стереть и прибавить. Плюс ребенок, минус чучела, плюс автомобиль, минус родительская опека — Нина считала, что при достаточном упорстве и трудолюбии картинки рано или поздно совпадут. Она собиралась со временем переделать Павлика, адаптировать его для себя; точнее, ей казалось возможным внести необратимые изменения в его жизнь одним своим присутствием.
Агния рассказывает мне про Кубу — не в первый раз. Она и раньше частенько сама заводила эти разговоры — как Правило, когда мы с ней уже были не первой трезвости, во время наших дальних ночных прогулок. Порою на летнем рассвете, после пары литров дешевого вина мы ловили такси и беспечно советовали водителю везти нас на берег, а то и на кладбище, если была такая блажь, заранее предупредив, что денег нет. По дороге Агния говорила о Кубе, с жаром, и жар этот был тем сильнее, что никакого внятного рассказа у нее не получалось. Она хотела бы несколькими сочными мазками нарисовать передо мной кубинскую панораму, разверзнуть портал в восемьдесят пятый год, чтобы я хоть одним глазком! — но тщетно. То есть, конечно, я как-то представляла себе Гавану, Малекон, репарто Флорес, где жили советские специалисты. Представляла утреннюю дорогу в школу на автобусе-«кукараче» и саму школу — просторное монастырское строение колониальной архитектуры с двумя внутренними двориками, фонтаном и решетками на стрельчатых окнах. Но все это как-то не проникало так глубоко и точно в мое сердце, как хотела Агния. Ее рассказ был для меня ворохом цветной бумаги, накрученной на крошечную коробочку, в которую позабыли положить драгоценный подарок. Закатав джинсы, мы входили по колено в ледяную обскую воду. Агнеся грезила гаванскими восходами, а я никак не могла их с нею разделить. Однажды мы поедем в Гавану, говорила она, там на Пятой авениде мы с одной моей подруженцией закопали нашу школьную переписку — я точно помню где. Надо ее выкопать, говорила. Я брала ее круглое лицо в ладони и целовала, любила ее покорность.
Не знаю, где проходил этот невидимый водораздел нашей любви и приязни. Мы так много и жадно разговаривали с нею о каких-то очень понятных обеим вещах — казалось, самый опыт смешивался в нас. Но вдруг Агния начинала хмуриться, например, когда я увлеченно пересказывала ей сюжет какого-нибудь романа. Ей мнилось, даже содержание прочитанных мною книг отдаляет меня от нее, и для того, чтобы в будущем понимать все, что я говорю, ей нужно это расстояние сократить. И покупались книги. Нет, мы не искали тождества, мы лишь смутно тяготились невозможностью его существования.
Вечные кубинские каникулы, яркое пахучее море, лимонад за двадцать сентаво, perro caliente[1] и ворованный лед для коктейлей — это только твое, Агнеся, как бы ты ни хотела поделиться всем со мной. Давай же, помаши мне рукой из окна отеля, где вы с подругой, одни, без родителей, встречали Новый год, дивясь чудным итальянцам, выбрасывающим стулья с балкона. Помаши, а я помашу в ответ, как машет мать кружащемуся на карусели ребенку.
Я не прерываю Агнию. Впрочем, было ясно с самого начала, что та Куба, о которой она говорит, не имеет ничего общего с островом, на котором росла Матильда. Я могу собрать кучу информации, в деталях изучить тогдашний уклад жизни советских семей — мне это не поможет. Я там, откуда я пишу, в моей собственной временной тюрьме, и моя битва за достоверность уже проиграна. Мне уже известно, что при том режиме советским специалистам было «не рекомендовано» передвигаться по городу в одиночку, а поездка в другой конец острова могла состояться только в составе группы. Что автомобили были служебными. Что никакой русский чучельник не мог бы заниматься на Кубе своим ремеслом. И если я хотела быть достоверной, мне следовало писа́ть не так и не о тех.
Разыскивая материал, я много общалась с теми, чье детство прошло на Кубе. Мне казалось, должны быть в тексте какие-то маячки, расставленные там и тут, обозначающие место и время действия, флажки достоверности, вроде марок товаров, названий растений и блюд. Я собиралась предъявлять эти крошечные детали в доказательство того, как ответственно я отнеслась к своей работе. Некоторые из моих собеседников скептически сравнивали мое намерение с намерением человека, никогда не подходившего к кухонной плите, написать поваренную книгу Бессмысленно и пытаться, говорили они, если вас не было на острове в восемьдесят пятом году. А я смотрела на них и видела людей, в жизни которых с тех пор так и не произошло ничего интересного. Им осталось лишь смаковать собственные воспоминания о годах, когда их имена что-то значили, когда у их отцов были негры в подчинении, были роскошные бежевые «Волги» и касы с бассейнами. Белая кость, голубая кровь, высшая каста, жрецы коммунизма — вот кто они были двадцать лет назад. Они желали, чтобы я в подробностях воскрешала их быт, не отступая ни на шаг от этих долбаных маячков достоверности, подчинив им все повествование.
1
Сосиска в тесте, хот-дог (исп.).