Страница 7 из 114
Побег был назначен на 14 мая.
Никогда ни для кого время не тянулось так медленно, как тянулось оно для бедной женщины в тот роковой день — 13 мая. Каждое мгновение она смотрела на часы и проклинала их неторопливый ход. Временами у нее кровь приливала к сердцу, и она вдруг начинала задыхаться; ей казалось, что она не переживет эту ночь и никогда не увидит столь желанный рассвет.
К четырем часам вечера, не в силах более оставаться на месте, она решила, чтобы заглушить снедавшую ее тревогу, пойти к одному отказавшемуся принести присягу священнику, которого один из его друзей прятал у себя в подвале, и попросить его присоединить свои молитвы к ее собственным, дабы Божье милосердие снизошло на несчастного узника.
Итак, мадам де ля Гравери вышла из дома.
Пытаясь, несмотря на давку, пересечь одну из улочек, ведущую к рынку, она услышала доносившийся с площади глухой и неумолчный шум огромной толпы. Тогда она попробовала вернуться назад, но это было уже не возможно: выход был перекрыт, толпа, продвигаясь вперед, увлекла ее с одним из своих потоков, и подобно тому, как река впадает в море, людской поток, захвативший ее с собой, выплеснулся на площадь.
Площадь была забита народом, и над всеми головами возвышался красный силуэт гильотины, на верху которой багрово сверкал в последних лучах заходящего солнца роковой нож, ужасный символ равенства, если не перед законом, то по крайней мере перед смертью.
Мадам де ля Гравери вздрогнула всем телом, ей захотелось убежать.
Но это было еще более невозможно, чем в первый раз.
Новый поток людей заполнил площадь и вынес ее в самый центр. Немыслимо было разорвать эти спрессованные ряды людей; попытаться это сделать — значило бы подвергнуться риску выдать себя, обнаружить в себе аристократку и поставить на карту не только собственную жизнь, но и жизнь мужа.
Ум баронессы, вот уже несколько дней направленный к достижению одной-единственной цели — бегству барона, приобрел удивительную ясность.
Она предусмотрительно подумала обо всем.
Мадам де ля Гравери безропотно покорилась и сделала над собой усилие, чтобы стойко вынести, не слишком выдавая свой ужас, этот отвратительный, устрашающий спектакль, который должен был развернуться на ее глазах.
Она не прикрыла лицо руками, жест, который привлек бы к ней внимание соседей, а поступила иначе — закрыла глаза.
Ни с чем не сравнимый шум, подкатывавшийся все ближе и ближе, подобно тому, как горит подожженный пороховой фитиль, объявил о том, что везут жертв.
Вскоре толпа заволновалась и пришла в движение, это проехала и встала на свое место повозка с осужденными.
Сдавленная, раскачиваемая толпой из стороны в сторону, порой повисая в воздухе, мадам де ля Гравери до сих пор держалась очень хорошо и не открывала глаз; но в эту минуту ей показалось, что какая-то неведомая, а главное, непреодолимая сила приподняла ее веки. Она открыла глаза и увидела в нескольких шагах от себя повозку, а в этой повозке своего мужа!
При виде этого она рванулась вперед, закричав так страшно, что окружавшая ее толпа любопытных раздалась и пропустила эту обезумевшую, задыхающуюся женщину с блуждающим взором; она с силой, которую даже самой хрупкой женщине придет пароксизм горя, переходящего в полнейшую безнадежность, оттолкнула тех, кто еще продолжал стоять между нею и осужденными, и, пробив, подобно пушечному ядру, в этой плотно спрессованной массе дыру, достигла повозки.
Ее первым порывом и первым движением было вскарабкаться на эту тележку и соединиться с мужем, но жандармы, оправившись от первоначального изумления, отпихнули ее.
Тогда она уцепилась за бок повозки, и из уст ее послышались безумные вопли; вдруг, внезапно остановившись, она без перехода начала умолять палачей своего мужа так, как сама жертва никогда не умоляла их.
Это был такой жуткий спектакль, что, несмотря на кровожадные инстинкты, которые неизбежно развила у толпы каждодневная обыденность этих чудовищных драм, немало непримиримых санкюлотов и многие из этих омерзительных рыночных мегер, которых так отвратительно и потрясающе метко окрестили «лизоблюды гильотины», почувствовали, как у них по щекам потекли обильные слезы. И когда природа изнемогла под щемящим чувством боли, когда мадам де ля Гравери, чувствуя, что силы покидают ее, была вынуждена отпустить повозку и потеряла сознание, несчастное создание нашло вокруг себя сострадательные сердца, готовые прийти ей на помощь.
Ее отнесли домой и немедленно послали за врачом.
Но потрясение было слишком жестоким; бедная женщина умерла через несколько часов в припадке горячки, сопровождающейся бредом, родив на два месяца раньше срока тщедушного и хилого, как тростинка, младенца; это был тот самый шевалье де ля Гравери, чью интереснейшую историю я вам сегодня рассказываю.
Старшая сестра мадам де ля Гравери, канонисса де Ботерн, взяла на себя заботу о маленьком бедном сироте, который, родившись семимесячным, был столь слабеньким, что врач считал его обреченным.
Но горе, причиненное трагической смертью сестры и зятя, пробудило у этой старой девы материнский инстинкт, который Бог вкладывает в сердце каждой женщины, но одиночество иссушает его в сердцах старых дев, превращая их в камень.
Самым горячим желанием мадам де Ботерн было соединиться с теми, кого она оплакивала, но только после того, как она достойно и благочестиво выполнит задачу, которая после их смерти выпала на ее долю. Она решила с упрямством, свойственным всем одиноким женщинам, что ребенок должен жить, и, выказав бездну терпения и самоотречения, она опровергла предсказание этого ученого человека, который, впрочем, с большей уверенностью предсказывал смерть, нежели обещал жизнь.
Как только дороги стали свободными, вместе со своим сокровищем — так мадам де Ботерн называла Станислава-Дьедонне де ла Гравери — она отправилась в дорогу, решив укрыться в общине немецких канонисс, к которой принадлежала сама.
Но поспешим дать нашим читателям некоторые разъяснения. Община канонисс — это не монастырь, а совсем наоборот, скажу я вам, собрание светских дам, объединенных скорее общими вкусами и склонностями, чем суровостью данного обета. Они покидают обитель, когда им этого хочется, принимают у себя кого пожелают; даже их платье носит следы легковесности данных ими зароков. А поскольку элегантность и даже кокетство, похоже, ставят под угрозу благочестие и добродетель лишь окружающих, к этим порокам в ордене относились снисходительно.
И именно в этом окружении, наполовину светском, наполовину религиозном, был воспитан маленький де ля Гравери. Он вырос среди этих добрых и приветливых дам.
Мрачные события, ознаменовавшие его рождение, вызвали необычайный интерес к его судьбе со стороны всей маленькой конгрегации; и ни одного ребенка, будь он наследником принца, короля или императора, никогда так не ласкали, не холили и не баловали, как его. Добрейшие дамы соревновались друг с другом в своей любви к де ля Гравери, изо всех сил баловали его и задаривали подарками. И в этом соперничестве мадам де Ботерн, несмотря на свою нежность к юному де ля Гравери, почти всегда оставалась позади. Одна слеза ребенка вызывала поголовную мигрень во всей общине; каждый его зуб был причиной десяти бессонных ночей, и не будь строжайших санитарных кордонов, которые тетушка установила против разного рода сладостей, и безжалостного таможенного досмотра, которому она подвергала его карманы, то молодой де ля Гравери скончался бы в младенческом возрасте, закормленный сладостями и напичканный конфетами, подобно герою старой сказки. И на этом наше повествование уже закончилось бы, или, точнее, так никогда бы и не началось.
Всеобщая любовь и забота были так велики, что в определенной степени повлияли на его воспитание и образование.
Так, предложение, на которое однажды отважилась мадам де Ботерн и которое всего-навсего состояло в том, чтобы Дьедонне отправился к иезуитам во Фрибург и там завершил свое образование, вызвало громкие крики возмущения у всех канонисс. Ее обвинили в черствости к бедному мальчику, и этот проект встретил такое всеобщее порицание, что любезная тетушка, чье сердце желало только одного — скорее сдаться, — даже не попыталась ему противостоять.