Страница 1 из 2
Генрих Саулович АЛЬТОВ
ДЕВЯТЬ МИНУТ
Это произошло через месяц после вылета с Грозы, планеты в системе Фомальгаута. В плазмотроне, снабжавшем энергией противопылевую защиту, началась неуправляемая реакция. Автоматы выбросили в пространство взбесившийся реактор.
— Придется разойтись в самые дальние отсеки, — сказал инженер.
У нас не было командира, каждый делал свое дело.
— В самые дальние отсеки! — упрямо повторил инженер, хотя никто не возражал. — В случае чего… даже один человек доведет корабль. И не двигаться. Пойдем с шестикратным ускорением. Четыре месяца…
Я был один в обсерватории. Изредка приходилось подниматься с амортизационного кресла, проверять электронику, менять отснятые кассеты. Бесполезная, в сущности, работа: все, что можно было сделать, мы сделали еще на пути к Фомальгауту. Но приборы наполняли обсерваторию шумом жизни. Книги, проигрыватели, кинопроекторы — мы отдали их тем, кто остался на Грозе. И в эти долгие недели я думал, только думал.
До нас — если не считать испытательных рейсов — летали лишь к Альфе Центавра и Сириусу. Мы первыми ушли к Фомальгауту. В тот день, когда буксирные ракеты повели «Данко» к стартовой зоне, в списках экспедиции числилось сто десять человек. Полет продолжался больше года. Тридцать две планеты, обращающиеся вокруг ослепительно белого солнца, — это вознаградило нас за все. Мы считали, что трудности позади. Но из четырех разведывательных групп, ушедших к планетам, вернулась только одна — с Грозы. Тогда мы высадились на Грозе. Мы построили ракетодром и базу, наши реапланы облетели Грозу от полюса до полюса.
Она странная, эта планета. Вначале она показалась нам удивительно тихой. Но ее ураганы… таких ураганов на Земле не знали. Они обрушивались внезапно. Три минуты черного хаоса — всего три минуты, — и снова тишина.
Нас было пятеро, когда мы вылетели на «Данко» в обратный путь. Восемьдесят четыре человека остались на Грозе.
Да, это странная планета. Быть может, все дело в том, что она безлюдна. Смотришь на лес и думаешь — за ним обязательно должен быть город: ведь и лес, и птицы, и река — все, как на Земле! И знаешь, что нет городов, нет ни одного человеческого жилища на всей планете…
Я помню, «Данко» опустился на рассвете, и первое, что мы увидели, — это зарево, охватившее полнеба. Краски были такими плотными, что казалось, до них можно дотронуться… Потом мы смотрели на это небо с недоумением. Для кого эти рассветы? Зачем они?!
На Земле тоже есть пустыни — ледяные, песчаные. Но самые пустынные пустыни — когда нет людей. После отлета «Данко» на Грозе осталась крохотная исследовательская станция: шестнадцать врытых в скалистую почву домиков, две обсерватории, ангары, а кругом — безлюдная пустыня, охватившая всю планету: все ее океаны, моря, горы, леса, степи…
День за днем, неделю за неделей я вспоминал о тех, кто остался на Грозе. Сейчас я уже не помню, как появилась мысль, что я первым увижу Землю. С этого момента трудно было думать о чем-то другом.
У нас давно вышла из строя система оптической связи. Радиоволны не пробивались сквозь помехи. Но обе телескопические установки сохранились. И экран кормового телескопа был здесь, в обсерватории!
Я подсчитал, когда сила телескопа окажется достаточной и на экране можно будет разглядеть Землю. Получилось — через девяносто восемь часов. Тогда я повернул кресло так, чтобы видеть экран. Он был светло-серый: матовая серебристая поверхность — метр на метр.
«Данко» шел в режиме торможения, отражателем в сторону Земли. Пока работает двигатель, нельзя включать кормовой телескоп. Пройдет девяносто восемь часов, думал я, инженер остановит, обязательно остановит двигатель, все поднимутся в обсерваторию, и мы будем смотреть на Землю. А я увижу ее раньше всех, потому что экран оживет сразу же, как остановится двигатель. Другим нужно время, чтобы прийти сюда, когда исчезнет перегрузка, а я уже здесь, мое кресло в трех метрах от экрана.
Изредка в обсерваторию приходил наш врач. Нет, не приходил — приползал. С тех пор как «Данко» развернулся отражателем к Земле, обсерватория оказалась на самом верху. Подъемник не работал, и доктору приходилось ползти семьдесят метров по узкой галерее. Он долго отдыхал и рассказывал новости: система внутренней сигнализации не работала, и мы не могли ее исправить, мешала перегрузка. Новости были веселые: доктор сам их выдумывал.
Однажды доктор спросил:
— Знаете, сколько у меня накопилось неиспользованных выходных, если считать по земному времени?
Перегрузка сковывала его движения, но, ни разу не останавливаясь, он добрался до ближайшего к экрану кресла.
— Пятьсот выходных! Вы не возражаете, если я посижу здесь… ну, хотя бы полдня?
— Полтора дня, доктор, — уточнил я. — Земля будет видна через тридцать семь часов.
Он пробормотал, что тридцать семь часов — это пустяки, совершеннейшие пустяки, и удобно устроился в кресле.
— Как вы думаете, — спросил он, глядя на серебристый экран, — что изменилось на Земле за это время? Для нас всего два года, а на Земле прошло почти полвека…
— Боитесь, что наши открытия устарели?
Доктор не ответил, он спал.
Нет, подумал я, уж мои открытия не устарели! Куда можно было за это время полететь? Ну, к Альтаиру или опять к Сириусу. Там этого не откроешь. Пожалуй, только у Денеба; так до него пятьсот сорок световых лет…
Я заснул, а когда открыл глаза, увидел биолога — он сидел рядом со мной. За эти месяцы он вырастил великолепную рыжую бороду.
— Ходят слухи, — сказал он, — поглаживая бороду, — что будет видна Земля. Да, звездоплаватели. Все газеты полны этими слухами.
— Слухи преувеличены, — отозвался доктор. — Мы увидим маленькую светлую точку, только и всего.
— Не отчаивайтесь, звездоплаватели, — покровительственно сказал биолог. — Хотите, я скажу вам, как нас встретят на Земле?
Мы хорошо знали друг друга: по нарочитому веселью биолога я понял, что он думает об этом давно.
— Надеюсь, вы помните, как нас провожали, — говорил биолог. — Бородатый академик произнес трогательную речь. Борода у него была, как у меня теперь. Только вот здесь подстрижено вот так, а не так… Ну-с, затем выступал этот симпатичный дядька из комитета. Такой курносый симпатичный дядька…
— Как же, помню, — сказал доктор. — Он еще говорил «парсек» вместо «парсек».
— Вот именно. Потом девушки, работавшие на космодроме, преподнесли нам полевые цветы. Потом…
— Мы помним, — перебил доктор. — Прекрасно помним. Что дальше?
— Трогательно, что напутственные речи хранятся в ваших сердцах, звездоплаватели, — язвительно сказал биолог. Он не любил, когда его перебивали. — Так вот, напрягите всю вашу фантазию, мобилизуйте все ваше воображение — и вы не угадаете, что произойдет при возвращении.
— Что же?
Это спросил физик. Мы не заметили, как он вошел в обсерваторию.
— А вот что. Вы думаете, прошло полвека, на Земле другие люди, все изменилось… Звездоплаватели, у вас нет ни капли фантазии! Мы приземлимся, и нас встретит тот же бородатый академик, отлично помнящий проводы и нисколько не изменившийся. И тот же курносый симпатичный дядька из комитета. И те же девушки… Представляете такую картину? Ну, как будто мы улетели на час или полтора — и вот вернулись. — Он торжествующе оглядел нас. — Ладно, звездоплаватели, мне жаль вас. Поясню. Все дело в наследственной памяти. Вы помните, как было накануне нашего отлета. Оставались последние шаги… За эти пятьдесят лет проблема наверняка решена.
— Ну и что? — спросил физик. — Что плохого, если сын художника станет, так сказать, наследственным художником?.. Подождите, подождите, вы имеете в виду, что… ну, прогресс… что прогресс прекратится?
— Наследственная специализация, — задумчиво произнес доктор. — Думаю, на Земле не хуже нас представляют всю сложность этой проблемы. С одной стороны, колоссальный выигрыш в обучении. С другой — какая-то цеховая специализация…