Страница 4 из 15
За все время он отлил всего один золотой венец и спрятал его на виду, забросив в шкафчик ванной комнаты, где валялись хозяйские расчески, бигуди, сломанные плойки и прочий хлам. А серебряные раздаривал избранным из толпы женщинам – тем, которые взирали на певца открыто и прямо, с нескрываемым восторгом и при этом носили длинные, не знавшие ножниц, волосы. «Безделушка! – уверял он, венчая гребнем голову слушательницы. – Китайцы делают. Приходи еще!»
Сколот верил: рано или поздно гребень с таинственным орнаментом попадет на глаза или в космы той единственной, и она прочтет зашифрованный сигнал, призыв о помощи, снизойдет и откликнется лишенцу. Он помнил судьбу своего родителя, который много лет скитался, странствовал и бродяжил в поисках неких сокровищ, Соли Земли – призрачного мира, казавшегося тогда нереальным, некогда бывшим на свете и погибшим. За это отец даже получил прозвище Мамонт.
Но этот мир отцу открылся!
Однажды ночью, когда Сколот варил серебро, в квартиру позвонили. Такое уже случалось – тогда он замирал, прокрадывался к двери и смотрел в глазок, но на лестничной площадке обычно оказывались случайные люди. На сей раз там стояла Роксана, одетая по-домашнему, в легкомысленном халате, тапочках и, что более всего поразило его, с длинными, распущенными волосами, которые прежде всегда были закручены и убраны в прическу либо под забавный головной убор типа шляпки, кепки или дорогой меховой шапки, если зимой. Да и одежды всегда были закрытыми, чаще строгими – брючные костюмы, длиннополые плащи, пальто, и все это подобрано с подчеркнутым изяществом и вкусом.
Сейчас в полумраке лестничной площадки волосы ее светились!
Сколот дыхнул на стекло дверного глазка, потер его рукавом – нет, радужное свечение не исчезло, напротив, стало ярче, с переливом цветов, как Полярное сияние небесных косм.
Он заколебался, влекомый неким сиюминутным порывом, бросился убирать эскизы с письменного стола и даже хотел потушить тигель, однако вовремя взял себя в руки и вернулся к двери.
Соседка позвонила еще раз, стоя перед глазком, словно на портрете, и только сейчас Сколот заметил в ее руках тяжелую, толстую книгу большого формата в синеватом переплете. Роксана подождала и медленно, с сожалением удалилась, унося с собой свет, и на площадке потемнело.
Только наутро Сколота осенило – да это же она, Белая Ящерица! Дева, которую столько времени искал! Ради которой носился по улицам в бандах погромщиков, стриг космы ночным бабочкам, палил машины и дома, наказывая пороки, потом выглядывал ее в бесконечной, серой ленте толпы, каждый день спускался в бетонную трубу!
И пел для нее, чтобы услышала и откликнулась!
А она оказалась так близко, жила себе над его головой, и разделял их только потолок. Роксана давно уже посылала знаки: он должен был догадаться раньше, когда она еще приходила с кактусом! А когда повезла его в музей художника Васильева, чтобы показать, как его песни похожи на картины, он обязан был открыть глаза и увидеть!
Не случайно же зацвело то, что в принципе цвести не может, – черная, уродливая колючка. И не случайно украли полотна, устроили пожар в музее. Все это были знаки, которые он не узрел!
Смущало и обескураживало единственное: если она Дева, то почему замужем? Почему живет в одной квартире с этим странным аллергиком? Или все-таки ее лишили памяти, оставив космы?..
В тот же миг у него созрела шальная мысль проверить свои выводы. Дождавшись, когда со двора стартует автомобиль ее мужа, Сколот достал золотой гребень, прикрытый окислившимся во влажной среде монетным томпаком, решительно поднялся и позвонил в дверь верхних соседей. Роксана открыла почти сразу и словно ждала его: тот же халатик, тапочки и лишь волосы собраны в пучок.
– Я хотела только показать репродукции картин Константина Васильева, – виновато призналась она, – и посмотреть на твое чародейство… когда приходила ночью.
Сколот молча увенчал ее голову, не касаясь волос, и отступил за порог, намереваясь закрыть за собой дверь, однако Роксана его задержала:
– Погоди, Алеша! Что это? – Осторожно вынула гребень. – Какой красивый… Это же золото?
– Китайская безделушка, – заверил он и попятился на лестничную площадку.
Она взяла его за руку, ввела в прихожую и затворила дверь на внутреннюю задвижку.
– Ты не уйдешь! – опахнула манящим запахом дыхания. – Я хочу, чтобы ты этим гребнем расчесал мои волосы. Ты не узнал меня?..
Это была она!
2
В последние года полтора Сторчака преследовало ощущение усталости. От всего – от бесконечных заседаний, на которых его присутствие было обязательным, от официальных и официозных лиц, которые тасовались перед глазами, словно карты в руках шулера, от приемов по случаю и без, наградных церемоний, пошлых фуршетов с шоу-звездами, разговоров о будущем, которое, еще не наступив, уже воняло нафталином. Сторчак хоть и возглавлял атомную энергетику, но по инерции еще исполнял роль знаковой фигуры, присутствовал, заседал, посещал, резал ленточки и даже говорил, отчетливо понимая, что это ему уже не нужно. Его всё еще считали продвинутым, эффективным менеджером, еще по привычке и всерьез называли великим реформатором, университеты стояли в очереди, приглашая хотя бы для одной лекции по новейшим проблемам экономики; где-то в глубинке неизбалованные и заискивающие ректоры объявляли Сторчака почетным профессором, полагая, что ему это будет приятно. Вокруг еще колготилась некая суета, но кроме пыли, уже ничего не поднимала, даже настроения, и он в пятьдесят лет чувствовал себя старым генералом, которому не светят маршальские звезды, впрочем, как и блистательные победы, рождающие славу героя и всенародную любовь.
Он знал, отчего приходит столь ранняя усталость: начинался некий застой крови, он терял азарт, который еще лет десять назад выплескивался через край, побуждая возглавлять новорожденные, но недоношенные, быстро умирающие демократические партии, невзирая на всеобщую к нему, Сторчаку, ненависть, раздавать длинные интервью, более напоминавшие монологи, соглашаться на участие в самых скандальных идеологических передачах, хотя он отлично знал, что телезрители, едва завидев его, плевались и тут же переключали каналы. В принципе Сторчаку были безразличны ненависть и ярость толпы – такое отношение к себе он предугадывал и все равно брался за проведение непопулярных реформ, за всякое грязное дело, не позволяющее остаться чистым и непорочным. Сам он сравнивал свою долю с долей золотаря, который с утра до вечера выгребает дерьмо из туалетов и ночью пахнет не парфюмом, а тем же дерьмом, ибо его запах хоть и отпаривается в бане, но остается на тонком уровне, как радиация. И те, кто был тогда рядом, а сейчас выше его, тоже испытывали к нему нелюбовь, однако терпели и готовы были терпеть и дальше, поскольку понимали, что сами так не могут.
Сторчак давно ушел бы в глухую оппозицию – не по убеждениям, по психологическим причинам полного неприятия застоя, который выдавался за стабильность, но сейчас уже было не с кем: получив свои пайки из его рук, вчерашние товарищи разбежались по углам, чтоб не отобрали пищу, и жрали в одиночку, жадно, торопливо, а что уже не влезало и вываливалось, подбирали и опять пихали в рот.
Он мог бы отойти от дел, чтобы не смотреть на все это, отправиться на покой, но понимал: стоит спрыгнуть с круга, как его тотчас порвут на куски. И из страны уехать не мог, ибо являлся гарантом стабильного движения преобразованной России, и это было не его личное мнение. За глаза, не только в узких кругах и не только в стране, его давно уже звали на бандитский манер – Смотрящим, или на английский – Супервизором, о чем Сторчак тоже знал и не очень-то переживал по поводу своего прозвища. Напротив, старался ему соответствовать, пока и от этого не притомился.
И вот тогда заговорили, мол, или сдавать стал великий реформатор, или его сдают: на экране теперь появляется редко, да и то в качестве статиста или унылой говорящей головы, чаще всего за что-нибудь оправдывающейся, – почему-то перестали снимать в полный рост. Этот ропот особенно усилился, когда на одной из атомных станций произошла несанкционированная и пустяковая утечка радиоактивной воды и у самого ленивого появилась возможность пнуть Сторчака. Он и сам чувствовал: надо как-то выходить, выруливать из пробки, вновь напомнить о себе, а то скоро и анекдотов сочинять не будут.