Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 36

— Кипяток с сиропом такая вкуснятина!..

— И с манной кашей — сила.

— Ас мороженым? Высший класс!

— Тихо, — попросила учительница и прекратила опасный разговор. — Так. Кто нам расскажет об Антарктиде?

— Да ну ее, Августа Михайловна, там холодно. Учительница бесшумно всплеснула руками в толстых варежках.

— Воронец! Это что еще за выходка?

— Там же и вправду вечные льды и морозы, — заступился за друга Коля.

— Тем не менее, у нас сейчас зима, а в Антарктиде началось лето.

Всем сразу захотелось в Антарктиду, но затренькал ручной колокольчик, звонок на перемену, долгожданный, вожделенный сигнал — «к супу!».

Глава четвертая

Зима

Зима настала суровая и ранняя. Боевые корабли, выкрашенные белым, со снятыми до половины мачтами, срослись с рекой и берегом. Маскировочные сети шлейфом тянулись к парапетам набережных.

Заиндевевшие сфинксы мерзли на заснеженных ложах, постаменты едва возвышались над сугробами. Близ сфинксов чернел автомобиль со сгоревшими колесами.

Столько снега никогда еще, наверное, не выпадало в Ленинграде. Проспекты и набережные в сугробах, грузовики и санитарные автобусы продвигаются как по каналам, пробитым ледоколами. В улицы не въехать, там лишь проторенные пешеходами снежные траншеи.

Множество трамваев и троллейбусов застряли без электричества на маршрутах, зазимовали в пути. На мосту Лейтенанта Шмидта провода не вынесли тяжести снега и наледи, оборвались, повисли толстыми мохнатыми жгутами на столбах, скорчились на рельсах.

В запретные комендантские часы город выглядел необитаемым, покинутым людьми, собаками, птицами. Но внешнее впечатление было обманчивым. Ленинград жил, работал, держал круговую оборону.

На помощь рвалась вся страна, а — не пробиться, не попасть. Жители блокадного города гибли, как гибли воробьи и синицы от бескормицы и морозов. Вражеская авиация редко теперь нападала, артиллерии же зимние непогоды не помеха, тяжелые взрывы ухали по всему городу.

Два-три раза в неделю Ленинградское радио выходит в открытый эфир, вырывается из блокадного плена.

«Слушай нас, родная страна! Говорит Ленинград».

Город-фронт не жалуется, не молит помочь, сдержанно, по-солдатски рассказывает о себе, из гордости и щадящего милосердия скрывает от других свои трагические будни.

Низкий, чуть задыхающийся женский голос напевно декламирует:

— Оля, — по-родственному тепло произносит бабушка и усаживается поудобнее. До войны она не очень жаловала стихи. Голос Берггольц — голос доброй соседки, задушевной подруги, близкого человека.

Таня слушает пронзительные и простые слова, как свои собственные. Ольга Берггольц только произносит их. Вслух и для всех. Быть может, для всего мира.

Метроном стучит для ленинградцев, и тревоги объявляются только по местной радиосети, даже не всегда для всего города, лишь для района.

Стук метронома четкий, размеренный, неотвратимый. Будто сердце стучит: тук, тук, тук. Вдруг частота резко увеличивается, как пульс у взволнованного человека: тук-тук-тук-тук. И следом…

Вот и сейчас, заглушив голос поэта, нервно зачастил метроном. Радиослушатели в других городах и странах еще внимают стихам о кронштадтском злом, неукротимом ветре, а из черной тарелки на кухне хрипло звучит:

«Внимание! Граждане, район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение транспорта прекратить, населению укрыться».

Диктор проговаривает это будничным голосом, каким до войны сообщал об изменениях в расписании дачных поездов.





— Пойдем, маленькая.

Таня послушно идет за бабушкой пересиживать тревогу в бомбоубежище. Вход в него из первого двора, сразу за аркой, не успеваешь по-настоящему вдохнуть свежий воздух.

И на улице слышно радио, и где-то совсем близко грохочут тяжелые взрывы.

Крупные хлопья пухово ложатся на крыши, устилают улицу, облепляют нагие ветви деревьев. Все смотрится, как через вуаль с белыми горошинами, а Тане сквозь падающий снег дома видятся изъязвленными, точно оспенной рябью, осколками бомб и снарядов.

Раньше, когда было электричество, в подвале бомбоубежища можно было читать. При свете керосиновой лампы «летучая мышь» удается лишь разглядеть фигуры людей, не наступить на кого-нибудь. А радио не отпускает, следует по пятам. И под землей стучит: тук, тук, тук.

…Звонко радуется рожок. Не сразу удается очнуться от дремы, понять, что радио извещает конец тревоги.

Обстрелы длятся долго, а зимние дни коротки. Когда Таня с бабушкой выходят из бомбоубежища, на воле уже темно.

Город погружался в ночь, как в море: разлучался с прозрачным воздушным пространством, опускался в слепую толщу. Глубинная тьма вздымалась, отторгая и гася последние блики закатного солнца. И — уже сверху — наваливалась ночь, затопляя чернильно все и вся.

Ни огонька, ни лучика. Лишь изредка возникнет и сгинет, как призрак, дымчато-зеленый геометрический знак — ромб, треугольник, круг. То прошел человек с фосфоресцирующим значком. Их выпускает артель «Галалит». С такими значками проще разминуться, по такому значку скорее найдут упавшего на улице.

Длинная змея очереди за хлебом тускло помаргивала зеленым. Если бы не военные строгости, комендантский час, толпа не рассасывалась бы и на ночь, а так возрождается ежедневно, затемно еще.

До войны закупкой продуктов занималась преимущественно бабушка, теперь за всем в одиночку не поспеть: всюду очереди. Дело Тани — отоваривать хлебные карточки. Тем более что булочная — ближе не бывает, за стеной квартиры. Сравнительно недавно они даже соединялись дверью, из комнаты можно было войти в нынешний магазин № 403. Булочная ведь была при пекарне и принадлежала трудовой артели братьев Савичевых.

Когда артель, в числе прочих кооперативов, ликвидировали, Танины дяди сменили профессию. Только отец, Николай Родионович Савичев, до конца жизни работал хлебопеком, замечательным мастером был.

Артельную пекарню перестроили в жилье, булочная же так и осталась булочной[2], но завозили в нее товар с хлебозаводов и кондитерских фабрик.

Долгие часы выстаивала Таня под заколоченными окнами своей квартиры, мерзла в ночной мгле в очереди у булочной, в которой еще на ее памяти отец и его браться выпекали хлеб.

Витрины тоже забраны фанерой и забиты досками, внутри булочной постоянные мглистые сумерки от коптилок и людского дыхания. Но какое счастье подойти наконец к прилавку!

Таня выпростала из шерстяной варежки руку с карточками и подала продавщице. Женщина в халате поверх зимнего пальто быстро и ловко отхватила ножницами талончики в каждом листке, уточнив мимоходом:

— На два дня, одним куском?

— Одним, — кивнула Таня, — но только за сегодня.

На чашку весов шлепнулся, будто подтаявший пластилин или комок глины, маленький, с ладошку, кубик хлеба. Продавщица добавила несколько довесков, крошек и выравняла язычки весов.

— Триста семьдесят пять.

— Спасибо…

Триста семьдесят пять граммов: сто двадцать пять — маме, служащей, сто двадцать пять — бабушке, сто двадцать пять — Тане. Она еще относится к детям, а когда исполнится двенадцать, станет, как бабушка, иждивенкой.

Таня надежно убрала карточки, намотала на руку ремешок сумки с хлебом и лишь потом выбралась из булочной.

Железную печурку с коленчатой трубой бабушка и мама почему-то называют «буржуйкой». Она не такая прожорливая, как плита, быстро накаляется, в кухне сразу делается жарко, но прогорают дрова, тонкое железо остывает — и конец блаженству.

2

В наши дни, после капитального ремонта дома, булочную перевели на другую сторону арки.