Страница 95 из 97
— Прошу прощения, мистер Келвер, — сказал он. — Меня зовут Тревор, Мармедьюк Тревор. Я играю герцога Байсвотерского во втором акте.
Я напряг память, но ничего не вышло: во втором акте появлялось множество действующих лиц, которые, пройдясь по сцене, исчезали в небытие. Однако, поймав его трепетный взгляд, понял, что неосторожным словом могу нанести ему смертельную обиду.
— Вы были просто великолепны, — соврал я. — Можно сказать, превзошли самого себя.
Он зарделся от удовольствия.
— Была у меня одна удачная роль, — сказал он. — Когда мы гастролировали по Америке, то меня даже вызывали. Роль интересная: я разливаю по стаканам газированную воду из сифона. И вот что мне пришло в голову, мистер Келвер: если у вас в пьесе будет лакей, поливающий по ходу действия гостей газировкой из сифона, то пьеса от этого только выиграет.
Я написал для него сцену с газировкой и отстоял ее, несмотря на резкие возражения постановщика, — об этом я вспоминаю с гордостью. Критики разнесли эту сцену в пух и прах — она, видите ли, показалась им неоригинальной. Но мы-то с Мармедьюком Тревором знаем: наша комическая опера от этого пусть чуть-чуть, но все же выиграла.
Наша поездка «обратно» мало чем отличалась от поездки «туда», разве что комик старался с удвоенной силой. Он что есть мочи дудел в рожок, издавая жуткие звуки; вступал в перебранку с извозчиками, чего делать не следовало бы: переругать извозчика еще никому не удавалось. На Хаммер-стрит, воспользовавшись тем, что мы попали в пробку и прочно завязли в потоке экипажей, он попытался было устроить дешевую распродажу, предлагая прохожим наши шляпы по соблазнительно низкой цене.
— Ну что? — спросил меня Ходгсон, когда пришло время прощаться. — Как вам их идеи? Что вы думаете?
— Я думаю сбежать куда-нибудь за город, подальше от всех, сесть и написать либретто в спокойной обстановке. Если вы, конечно, не против.
— Кто знает, может, вы и правы, — не стал спорить Ходгсон. — У семи нянек… Но помните, что окончательную редакцию вы должны представить к началу сезона.
Я снял комнату в одной йоркширской деревушке, затерявшейся среда вересковых пустошей. Писалось легко, и работа была закончена досрочно — перед самым закрытием сезона состоялась читка. Собралась вся труппа. Я перевернул последнюю страницу. Воцарилась гробовая тишина. Первой заговорила примадонна. Она поинтересовалась, не отстают ли каминные часы? Если они идут правильно, то она, если поспешит, еще успеет на поезд. Ходгсон, вынув из урмана свой брегет, сказал, что каминные часы не только не отстают, но, напротив, немного спешат. Примадонна, выразив надежду, что дай-то Бог, тут же удалилась. Единственный, кто попытался утешишь меня, был тенор. Он напомнил нам, что нечто похожее давали в прошлом сезоне в Филармонии. Публика откровенно зевала и лишь за пять минут до финала наконец поняла, что вещь — гениальная. Он тоже спешит на поезд. Мармадьюк Тревор украдкой пожал мне руку и призвал не отчаиваться. Последним уходил комик; на прощание он сказал Ходгсону, что, если ему развяжут руки, он попытается что-то исправить. Мы с Ходгсоном остались одни.
— Никуда нее годится, — сказал Ходгсон, глядя мне прямо в глаза, — публика не пойдет. Уж больно умно.
— А почем вы знаете, что не пойдет? — поинтересовался я.
— Я еще никогда не ошибался, — ответил Ходгсон.
— Но у вас же были неудачные премьеры, — напомнил я.
— И еще будут, — засмеялся он. — Поди, раздобудь хорошую вещицу! — Не унывайте, — дружелюбно добавил он. — Это лишь первый заход. Начнем репетировать и доведем ее до ума.
На театральном жаргоне «довести вещь да ума» значит «довести автора до белого каления».
— А вот что мы сейчас сделаем, — говорит мне комик. — Эту сцену мы вообще выкинем. — И он с видимым наслаждением перечеркивает карандашам четыре, а то и все пять страниц рукописи.
— На ведь она важна для развития сюжета, — возражаю я.
— Ни в коей мере.
— Как эта так! В этой; сцене Родриго бежит из тюрьмы в влюбляется в цыганку.
— Милый мой юноша! К чему рассусоливать на пол-акта? Достаточно пары реплик. Я встречаю Родриго на балу. «Привет! А ты-то здесь как очутился?» — «Да я, видишь ли, из тюрьмы сбежал». — «Поздравляю? А как поживает Мириам?» — «Вашими молитвами. Вот, собралась замуж за меня выходить». Что вам еще нужно?
— А не лучше ли будет, если я влюблюсь не в Питера, а в Джона? — дожимает меня примадонна. — Я переговорила с мистером Ходгсоном, он не возражает.
— Но ведь Джон уже влюблен в Арабеллу!
— Так давайте выкинем Арабеллу! А все ее арии отдайте мне.
Тенор отводит меня в уголок:
— Я бы хотел, чтобы вы написали для нас с мисс Дункан сцену в начале первого акта. С ней я договорюсь. Думаю, что сцена выйдет что надо. Я хочу, чтобы она вышла на балкон и стояла там, купаясь в лунном свете.
— Но ведь в первом акте действие разворачивается утром!
— Я уже об этом подумал. Придется потрудиться. Вымарайте везде «утро» и исправьте на «вечер».
— Но ведь онера начинается сценой охоты. Кто станет охотиться при лунном свете?
— Это и будет новаторство. Это как раз то, что требуется для комической оперы. Тривиальная сцена охоты! Милый мой юноша! Она всем до смерти надоела.
Я терпел целую; неделю. — Люда они опытные, — убеждал я себя — В комических операх они разбираются; получше моего. — Но, к концу недели я понял, что ни черта они ни в чем не разбираются; В конце концов, я потерял самообладание. Должен предупредить начинающих авторов, что это ждет всякого, вступившего на стезю драматургии, и им придется смириться с этой потерей: я взял обе рукописи и, войдя в кабинет мистера Ходгсона, запер за собой дверь. Один текст был первоначальным вариантом оперы — написан он был аккуратно, без помарок, разборчивым почерком; о прочих его достоинствах судить не берусь. Вторая рукопись представляла собой доведенное совместными усилиями «до ума» либретто: текст был исправлен, дополнен, перечеркнет, вымаран, какие-то сцены выкинуты, какие-то — вставлены; сюжет был переделан, пересмотрен, вывернут наизнанку, поставлен с ног на голову; ничего понять в нем было невозможно.
— Вот ваша опера, — сказал я, подвигая ему рукопись пообъемистей. — Если вам удастся в ней разобраться, понять, где конец, а где начало, если вы умудритесь поставить ее, — она ваша, можете оставить ее себе. А вот эта — моя! — Я положил чистенькую рукопись рядом с первой. — Хороша ли она, плоха ли — вам виднее. Но если она когда-нибудь будет поставлена, то будет поставлена так, как я задумал. Можете считать; что договор расторгнут, и делайте все сами.
Он принялся меня уговаривать — напористо, красноречиво. Он пытался пробудить во мне алчность; он взывал к моим самым возвышенным чувствам; на уговоры у него ушло сорок минут — я засекал по часам. На сорок первой минуте он обозвал меня «упрямым ослом» и выкинул «доведенное до ума» либретто в мусорную корзину, где ему и было самое место. Выйдя к актерам, он велел играть эту чертовщину в первоначальном варианте, и шла бы она к черту.
Актеры пожали плечами, и весь следующий месяц только этим и занимались. Поначалу Ходгсон на репетиции не показывался, затем стал заглядывать; постепенно в нем проснулся интерес, и он с грустью в глазах следил за вялотекущим действием.
Победа далась мне нелегко, но удержать захваченные позиции оказалось еще труднее. Комик даже и не пытался вложить в свою роль какие-то чувства; время от времени он замолкал и спрашивал меня, следует ли эту сцену играть как комическую или писал я совершенно серьезно.
— Вы думаете, — интересовалась моим мнением примадонна (в голосе ее звучал не столько гнев, сколько сожаление), — что девушка — я имею в виду настоящую девушку — станет вести себя так, как у вас написано?
— Возможно, публика вас и поймет, — утешал меня отчаявшийся тенор. — Я же, вынужден признаться, ничего не понимаю.
Пытаясь скрыть свое отчаяние, я орал, хамил и твердо стоял на своем: «галиматья», как окрестили мою пьесу, пойдет в том виде, в каком была задумана; Ходгсон, несмотря на свое отрицательное к ней отношение, оказывал мне всяческую поддержку.