Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 73



По натуре Вера была не способна к самостоятельному действию, к какой-либо борьбе, к сознательным переменам в собственной жизни. Она мечтала лишь о таких переменах, которые бы сами по себе, без ее непосредственного участия изменили ее положение от так называемого полухорошего к лучшему, и такой счастливой переменой представлялась ей поездка в Германию, куда, как надеялась Вера, никогда не доберутся «красные» и где цивилизованная публика признает талант, которым, как ей казалось, она обладает.

Все это понимал или почти понимал Шумов, которого жизненный опыт и профессия научили разбираться в людях; и не в наивном заблуждении пытался он спасти ее всеми возможными, а точнее, оставшимися в его распоряжении средствами, а четко видя трудность своей попытки и риск, на который идет. Он мог бы остановиться на полпути и отступить, убив ее вместе со всеми; суровые законы войны не только оправдали бы его, но и прямо требовали такого решения — однако Шумов не остановился.

— Ты не сможешь прийти после спектакля, — сказал он, решившись на последнее.

— Но почему? Какая разница — лишний час?

— Часа нет. Вера. Тем более лишнего. Остались считанные минуты, и все это, — он провел рукой вокруг, — взлетит на воздух.

— Ты с ума сошел! — прошептала она в ужасе.

— Нет. Успокойся. Нам хватит времени. Мы выйдем через котельную. Там нет охраны. Дверь заперта изнутри, но у меня есть ключ. Вот он. Одевайся.

Ошеломленно она смотрела на ключ в его руке.

— Этого не может быть… Ты убьешь их всех?

— Вера!

— Понимаю, понимаю. Это война. Ты хочешь спасти меня…

— Вера! Время не ждет.

Она будто пришла в себя:

— Сколько у нас времени?

— Очень мало.

— Но мне нужно переодеться… Не могу же я… — Она провела руками по длинному, расшитому бисером платью. — Нас сразу схватят на улице.

— Немедленно переодевайся.

— Выйди, пожалуйста.

— Я жду тебя в нижнем фойе. Но не больше пяти минут. Взрыв уже невозможно предотвратить.

Он вышел.

— Конечно, Шумов убить актрису не мог, — рассуждал актер, ехавший с Лаврентьевым в аэропорт. — Это было бы полной бессмыслицей. Знать о его планах она не могла, а убивать по другим соображениям за четверть часа до взрыва нелепо. Но ведь он мог попытаться спасти ее?

Лаврентьев подумал и покачал головой:

— Вы мыслите сегодняшними категориями. Шумов был прежде всего человеком долга. А время было суровым.

Так и было — суровое время и суровый человек Шумов, много лет назад в письме матери прочитавший и до конца дней усвоивший, что «дело прочно, когда под ним струится кровь». Всю жизнь Шумов не сомневался в праве посылать людей на смерть, потому что великая цель требовала жертв и потому что сам он первым шел в огонь, не щадя себя и не укрываясь за спины тех, кого посылал. И Лаврентьев, чувствуя это, не подозревал, как поразил он Шумова в тот вечер на берегу моря, когда сказал, что не захотел прийти и выслушать единственно возможный приказ, снимающий ответственность за жизнь девушки, спасти которую они не могли. Не пришел, чтобы избавить Шумова от этой ответственности, потому что полагал ее тяжкой и не видел утешения в том, что приказ действительно целесообразен и даже гуманен, если рассматривать его с точки зрения высших соображений — ускорения победы над врагом и вытекающего отсюда спасения многих человеческих жизней. В словах Лаврентьева о том, что жизнь у человека только одна, заключался в общем-то очевидный смысл, и Шумов сознавал его, может быть, яснее, чем сам Лаврентьев: простой истиной было то, что в будущей счастливой жизни уже не будет Лены, да и для этого подстреленного войной мальчика жизнь никогда не станет такой счастливой, как мечталось ему совсем недавно в московском дворе.

Все это не значило, конечно, что во взглядах Шумова произошел неожиданный переворот. Он остался тем, кем и был, но какие-то точки отсчета сдвинулись, стали отчетливее, и его главная убежденность, что живет он и воюет для того, чтобы другим людям жилось лучше, переместилась из будущего в настоящее, а вытекающим из нее следствием было единственное, что он мог сейчас делать, — не убивать того, в чьей смерти не было крайней, неизбежной необходимости. Такой необходимости не видел он в смерти Веры, человека, заблуждавшегося по слабости духа, а не злонамеренного.

И в убеждении, что риск его оправдан и поступает он правильно, Шумов спустился в фойе, ожидая Веру, но не дождался ее…

Едва за Шумовым закрылась дверь, Вера начала спешно и беспорядочно собираться; но тут ее забило, как в лихорадке, и она вопреки здравому смыслу опустилась на стул и замерла с шубой в руках, не чувствуя сил подняться и бежать.

Эти короткие потерянные в нерешительности минуты и погубили ее.

В комнату вошел Сосновский.

— Вы куда-то собрались? — спросил он, останавливаясь на пороге.

— Что вам нужно? — испугалась Вера и очевидной своей нервозностью укрепила его подозрения.

Но он еще не сориентировался.

— Я зашел, чтобы присоединиться, так сказать, к хору почитателей… Однако вы чем-то взволнованы… Не поделитесь ли?…

— Я очень спешу.

Сосновский преградил ей дорогу:

— Как лицо, призванное охранять общественный порядок, я хотел бы знать, куда?

— Пустите!

— Куда? — повторил он жестко.

— Да ваше-то дело какое?

— У меня до всего есть дело. Особенно до тех, кто якшается с людьми подозрительными.



— Какая ерунда! Пустите меня.

— Шумов был здесь?

Вера почувствовала, что теряет сознание. Она покачнулась. Сосновский схватил ее за руку, сжал, точно клещами.

— Пустите, — шептала она. — Я буду жаловаться.

— Сколько угодно,

Он подвел ее к стулу и усадил, потом повернулся и, заперев дверь, положил ключ в карман.

— Что здесь делал Шумов?

Она в ужасе молчала.

— Забыли? Постарайтесь вспомнить. Я подожду. — Он сел на свободный стул. — У меня есть время. И у вас. Целый антракт. — И, словно демонстрируя свою неторопливость, он достал коробочку с монпансье и положил в рот конфетку. — Не желаете?

Но она смотрела не на столик, куда он поставил металлическую коробочку, а на ходики, на маятник, мерно и бездумно отсчитывающий секунды.

И Вера не выдержала:

— Да уберите же ваши идиотские леденцы! Мы сейчас погибнем!

— Так уж и сейчас? — спросил он недоверчиво, а сам поверил сразу, увидел по ее лицу.

— Сейчас театр взорвется!

— Ты что городишь? — вскочил он.

И она вскочила, бросилась к запертой двери, но Сосновский перехватил ее, навалился, зажимая ладонью раскрывшийся в крике рот.

— Шумов?… Говори!

Она повела головой, но это было последнее сопротивление.

— Говори! — И выкрутил ей руку. — Сколько минут осталось?

Вера затрясла головой, показывая, что времени нет.

Он понял. Понял, что нет времени предупредить немцев, схватить Шумова и предотвратить взрыв, но, наверное, еще остались минуты, чтобы спастись самому. Только самому. Пока никто не знает. А для этого она должна молчать.

Пальцы Сосновского скользнули вниз, перехватили горло Веры и сжались…

Шумов посмотрел на карманные часы.

Ждать больше было нельзя.

И он пошел назад.

Дверь в комнату Веры была приоткрыта.

«Сбежала?» — мелькнуло у него.

Но она не сбежала.

Она лежала на полу.

Мертвая.

На столике он увидел коробочку с монпансье и все понял.

— Хенде хох! — В дверях стоял немец из охраны в каске и с автоматом, направленным на Шумова.

Шумов поднял руки.

Отныне в нем осталась одна мысль: взрыв должен быть!

Он шагнул к солдату, не опуская рук, и ударил его ногой в живот.

Солдат скорчился, и Шумов, выхватив автомат, ринулся в коридор.

Немец, покачиваясь, приподнялся и, дотянувшись до окна, распахнул его.

Внизу под окном другой охранник педантично рассматривал удостоверение Сосновского.

— Я работаю в полиции. У меня срочное дело…