Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 73

— Надеемся.

— В каком году?

— Ждать недолго.

— То-то и оно! Не можешь сказать… А кто скажет? Гитлер? Сталин? Черчилль? И они ни черта не знают. Заварили кашу… Что будет, Андрей? Что будет? Летом вроде немец пёр неудержимо, а сейчас забуксовал. Надолго ли? До весны, видать, затишье будет. А там? Они на Урал или наши сюда?

Впервые в разговоре между ними сказал он слово «наши».

— Чего ты допытываешься, Максим? Война идет. Сын твой не спрашивает, воюет.

— Я в его годы тоже не спрашивал.

— А сейчас тем более понять должен — никто на твои вопросы не ответит. Не дискуссии решают, а, как ты говоришь, суровая правда жизни. Она нас и повязала в узел, что не развяжешь. Ты к немцам пойдешь — сына погубишь, он под удар попадет — мне плохо будет. Короче, на войне от войны не спрячешься.

«Не спрячешься, — понимал Максим. — Неужели не уцелеет Костя?» И, обращаясь к богу, в которого никогда не верил, спрашивал тоскливо: «Ну что же делать-то, господи? Что я сделать могу? Скажи, господи, зачем живем? Зачем глупы так и беспомощны? Страдаем зачем?»

Такой разговор происходил между Максимом Пряхиным и Шумовым, пока Константин прятал, устраивал в подземном тайнике Мишку Моргунова.

Но все это было задолго до того, как Максима «брали».

— Как же это происходило? — спросил возбужденный новыми «открытиями» автор.

Огородникова-Шумана не было возле пряхинского дома, когда его окружили немецкие солдаты, однако он хорошо представлял, как проводились подобные операции.

— Зашли они со всех сторон: и со дворов, и с дороги, ну и по команде кинулись, как коршуны, но получили достойный отпор. Пряхин открыл по врагу смертельный пулеметный огонь, можно сказать, косил гитлеровцев. Растерявшиеся фашисты залегли. Я, понятно, тщательно следил за предателем. Вижу, он трусит, стал назад отползать. Ну а мне это на руку…

Огородников чувствовал себя отлично и импровизировал, не задумываясь, насколько правдоподобно говорит.

— Как понимаете, поразить его в спину я не мог, это бы меня раскрыло, а я твердо выполнял указания товарища Шумова. Под огнем я пробрался вперед и, когда предатель оказался сзади, точным выстрелом привел приговор в исполнение…

— По-моему, такой момент стоит вставить в сценарий, — предложил автор.

Моргунов крякнул и достал папиросу. Режиссер нахмурился.

— Вы забыли, Саша, что в сценарии нет человека, работающего в гестапо.

— В самом деле! — воскликнул автор с сожалением.

— Жаль, конечно, что мы не знали многих любопытных вещей, — сказал Сергей Константинович, — но сценарий — государственный документ, и мы не можем переписывать его до бесконечности.

Огородников посмотрел неодобрительно.

— А вы принципиально действуйте! Правду отстаивать нужно, — произнес он назидательно.

Абсурдность происходившего давила на Лаврентьева. Поражала жизнестойкость зла, даже в карикатурном, шутовском проявлении сохраняющего свою мерзкую суть. Почему этот выходец с того света, наказанный, имевший так много времени переосмыслить прожитую жизнь, ничего не понял и ничему не научился? Почему не боится лгать, хотя существуют десятки документов, где его прошлое зафиксировано с пунктуальной точностью? Почему приехал в город, где его особенно легко разоблачить и если не арестовать снова, то выгнать с позором? Зачем ему, наконец, все это? Или он не контролирует уже своих поступков? Но почему, в неуправляемые, они все так же отвратительны, как и в дни его вполне сознательной молодости? Огородников между тем продолжал «вспоминать»:

— Я и теперь, как об этом предателе подумаю, кровь в жилах закипает. Какую девушку сгубил!

О том, что худенькая, невзрачная на его вульгарный вкус девчонка, о которой он в свое время быстро позабыл, — ведь сколько людей прошло через его «место работы» — станет героиней фильма, Огородников вычитал в «Советском экране». А вычитав, принялся вспоминать и кое-что вспомнил.

— Вы помните Лену? — спросил режиссер.

— А как же! Такое на всю жизнь западает.

— Расскажите о ней, пожалуйста.

«Не надо!» — хотел крикнуть Моргунов, а Лаврентьев прервал размышления, готовясь к худшему.

— Расскажу, расскажу обязательно. Конечно, как взяли ее, сразу встал вопрос: девушку нужно выручать. — Именно так понимал Огородников роль советского разведчика. — Но я был всего лишь переводчик… Следовало посоветоваться с товарищем Шумовым.

— Простите, каким образом вы встречались с Шумовым? — перебил автор.

— В целях конспирации, то есть чтобы никто не заподозрил, мы с товарищем Шумовым встречались в театральном буфете.

К горлу Лаврентьева подкатило что-то вроде нервного смеха — совершенно случайно Огородников попал в точку: именно в буфете сам он разыскивал Шумова, чтобы сообщить об аресте Лены.

— В буфете? — усомнился режиссер. — Это уже было во многих картинах.





Из какого-то фильма взял свою выдумку и Огородников, но возразил тут же решительно:

— В буфете многие бывали, и там нас заподозрить не могли, а товарищ Шумов в целях маскировки как бы ухаживал за артисткой.

Вот это на режиссера произвело впечатление. Ему хотелось свести в картине Веру и Шумова, но худсовет решительно воспротивился, заявив, что подобное общение бросит на Шумова тень. А оказалось, что в жизни так и было!

— Ухаживал за Одинцовой?

Но Огородников тоном заправского члена худсовета пресек его вольные предположения:

— В целях маскировки, потому что не мог же товарищ Шумов на самом деле якшаться с фашистской шлюхой.

— Понятно, — вторично отступил режиссер.

— Я зашел в буфет, они как раз там сидели. Ну, я подал знак, и товарищ Шумов ко мне незаметно подошел…

В то время когда Лаврентьев разыскивал Шумова, чтобы рассказать об аресте Лены, Шумов стоял с Верой на крошечной площади, окруженной запущенными особняками, у старинных солнечных часов. Солнце прикрывали полупрозрачные легкие облака, и тень на бронзовой доске смутно колебалась, то обретая четкие грани, то расплываясь, исчезая.

— Когда-то, девчонкой, я любила эти часы, а теперь боюсь.

— Почему?

— Они отмеряют время. Это страшно. Пойдемте лучше вниз, к морю.

Над набережной склонились черные голые ветви деревьев. Одиноко возвышались над гранитной стенкой чугунные причальные тумбы. Вдали, стуча подкованными сапогами, появился немецкий патруль.

— Ваши документы!

Шумов полез в карман, Вера открыла сумочку. Офицер посмотрел бумаги. Улыбнулся Вере:

— Битте, фрейлейн. Я видел вас в театре.

— Данке, — улыбнулась в ответ Вера.

Сапоги простучали мимо.

— Видите, Шумов? Они все-таки цивилизованные люди. Не то что мы. И они не презирают себя. Они знают, что им нужно, а мы только говорим, говорим…

— Вы, кажется, сказали, что я не презираю себя.

— Вы один такой. Вы непохожи на наших… Почему мы такие? Ведь мы с победителями. Мы говорим, что большевики обречены, а сами боимся их. Презираем себя и боимся, что нас повесят или сошлют в Сибирь. Мы и друг друга боимся, хотя нас так мало.

— Я уже говорил, что вы бываете неосторожны, Вера.

— Нет, это вы неосторожны.

— Чем же?

— Опасно быть белой вороной. Я уверена, Сосновский был бы рад уличить вас в чем-нибудь.

— Уверены? Он говорил с вами обо мне?

— Думайте как хотите. Каждый из нас обязан сообщать обо всем подозрительном.

«Неужели это предупреждение? Сосновский поручил ей шпионить за мной? Возможно. И она предупредила? Это большой риск. Почему же она пошла на него? От недомыслия? От наивной убежденности, что высокие покровители оградят ее от Сосновского? Или от искренней симпатии ко мне? Так или иначе, она предупредила…»

— Спасибо.

— Здесь все-таки прохладно, Шумов. Давайте возвращаться.

— По лестнице?

— Да. Мимо часов, которые отобрали еще час нашей жизни.

У часов Вера остановилась. Они действительно притягивали ее, вызывали тревожные мысли. Но на этот раз она отнеслась к часам мягче: