Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 73

— Я был бы счастлив.

Она притронулась пальцами к его щеке:

— Ужас, какой холодный! А ведь я предложила вам все, что могу дать. Это нужно ценить, Шумов. Это очень много, если человек предлагает все. Что у меня есть, кроме моего тела? Но оно красиво, Шумов. Я признаюсь вам по секрету, я люблю смотреть на себя в зеркало… Вы знаете, они, — она имела в виду немцев, — уговаривают меня выступить голой. Хоть на секунду сбросить на сцене все. Я отказываюсь, конечно, и не соглашусь ни за что… потому что я мещанка. Но мне бы хотелось так сделать. Почему убивать людей прилично и даже почетно, а показать красивое тело стыдно? Почему мы любим в темноте? В любви жизнь. Люди вокруг нас теряют ее ежесекундно. Я предлагаю вам глоток жизни… Был такой роман, о том, как подожгли воздух. Он в «Пионерской правде» печатался. Воздух горел, а остатки продавали за большие деньги. По глотку. За деньги. А я не требую от вас ничего…

— Я бы не хотел незаслуженного дара.

— О! Вы очень гордый? Вам нужна любовь до гроба?

Шумов не ответил.

— Ну что ж… В наши дни любовь до гроба совсем не редкость. Я предложила вам нечто большее — бесконечную ночь любви. Вы отказались. Почему? Жаль. Мне бы хотелось проснуться на вашем плече, услышать, как спокойно стучит ваше сердце… Что вас удержало? У вас есть жена, которую вы любите?

— Жена изменила мне, когда я был арестован.

— И вы разуверились в женщинах? Простите, не обращайте внимания на мою болтовню. Мало ли что может наговорить пьяная женщина… Вы были так любезны, согласившись проводить меня. Спасибо. Я почти дома. Дальше вам идти не нужно. Ауфвидерзеен!

Она ушла, гулко стуча каблуками по плитам песчаника, которыми была выложена узкая улочка.

Быстро наступала осенняя темная ночь. Воздух был свежим и влажным. Привычным движением Шумов проверил в кармане ночной пропуск и пошел в противоположную сторону. Внезапно мысль, не приходившая прежде в голову, поразила его — он понял, что среди тех, кого предстоит убить ему, взрывая театр, будет и эта безнадежно запутавшаяся в жизни женщина.

— Пятьсот сорок пять, — сказал он вслух, забыв, что идет один по темной улице. Это означало, что к числу пятьсот сорок четыре — столько мест было в театре, — которым он условно (людей могло оказаться меньше или больше, чем мест) обозначил количество обреченных, прибавилась еще одна единица.

С основной цифрой все было в порядке. В зале будут эсэсовцы из дивизии, ожидавшейся днями на отдых и доукомплектование, — высшие чины в центральной ложе, старшие офицеры в первых рядах, младшие подальше, ну и, возможно, кое-кто из пользующихся доверием вроде палача Сосновского и идеолога Шепилло. Эсэсовцы — отборные солдаты врага, в них положено стрелять из всех видов оружия, и его взрыв станет одним из многих фронтовых залпов. Приговор предателям без колебаний вынес бы любой справедливый суд. Они заслужили казнь. Но приговорил бы этот суд к смерти Веру? Или предоставил ей последнюю возможность искупить вину?…

Во второй половине ночи актер задремал. В непрочном сне виделось, что он вроде бы Шумов и соединяет провода, чтобы произвести взрыв. Но взрыв не происходит, и немцы хохочут в зрительном зале, показывая на него пальцами. Неприятное это видение было прервано механическим долгожданным призывом:

— Объявляется рейс номер… Граждан, ожидающих вылета, просят пройти на посадку…

«Наконец-то», — очнулся актер и, подхватив чемоданчик, пошел туда, где толпились нетерпеливо ожидающие.

На летном поле было прохладно, восток пересекла темно-розовая рассветная полоса. Утренняя свежесть бодрила, быстро гнала сон, и Андрей уже шутливо подумал стихами:

Лайнер, хотя и без визга, ожидал их.

«Интересно, летал ли Шумов в самолетах? Тогда пассажирские рейсы были в диковинку. Через полюс — другое дело… А вот из Керчи в Вологду… Впрочем, что было Шумову делать в Вологде?»

Посадка прошла быстро.

В дверях салона появилась стюардесса с помятой пухлой щекой — видно, тоже прикорнула в ожидании.

— Наш самолет, — начала она заученно, — совершает рейс по маршруту… — И потерла ладошкой заспанные глаза.





Лайнер напрягся, и вскоре в иллюминаторе появилось море, быстро набиравшее яркую утреннюю синь. Там тоже начинался трудовой день — двигались казавшиеся сверху неподвижными большие суда, вспенивали гладь бурунами «Метеоры», ближе к берегу покачивались на волнах рыбацкие лодки.

Через полтора часа самолет свернул к берегу и пролетел над городом, заходя на посадку. Тень его стремительно скользнула по улицам и крышам и на секунду коснулась Лаврентьева, стоявшего в лоджии гостиничного номера.

Лаврентьев стоял и думал о Моргунове. Неожиданное, показавшееся ему самому просто нелепым фарсом появление «гестаповца Огородникова», этой, по всей вероятности, авантюрной личности, повергло директора в очевидное смятение.

«И вы знали этого человека?» — вспомнил Лаврентьев слова режиссера. «Нет, что вы! Это же высшая конспирация». — «И никогда не видели его?» Растерявшийся Моргунов повел головой.

Ну, конечно же, он никого не обманывал. Что он мог видеть, а тем более запомнить в то короткое мгновение ярости, унижения и смертельной опасности! Но не только в несовершенстве человеческой памяти было тут дело. Он имел право не рассказывать об этой единственной минутной встрече, и Лаврентьев, как никто иной, понимал его.

И вот теперь этот добродушный и перестрадавший человек ждет своего рода очной ставки с самозванцем, о самозванстве которою не подозревает, и мучается необходимостью доверить сокровенное многим внезапно вторгшимся в его жизнь любопытствующим людям. И конечно же, волнуется и от волнения не разберется, что происходит, и может наговорить совсем ненужное, а вернее, нужное только этому неизвестному авантюристу,

И хотя Лаврентьев твердо решил не раскрывать себя, допустить невольного унижения Моргунова он не мог. Приходилось делать то, что считал он необходимым, а не то, что предпочел бы, имея свободный выбор. И, вздохнув с сожалением, Лаврентьев покинул лоджию, надел свежую рубашку и отправился на завод, которым руководил Моргунов.

Открытые окна одноэтажного здания выходили прямо на улицу, и в них видны были рабочие, по преимуществу женщины, трудившиеся на небольших, каких-то домашних, ничем на напоминающих индустрию века станках и механизмах. Однако на предприятии существовала проходная, и Лаврентьеву пришлось пояснить, что он к директору. На этом формальная проверка закончилась, и он прошел в небольшой двор, где пирамидами была сложена готовая продукция — блестящие металлические цилиндры непонятного Лаврентьеву назначения. За пирамидами располагался флигелек с надписью «Дирекция». В крохотной приемной стучала на машинке пожилая женщина. Она сообщила, что Михаил Васильевич у себя.

— Можно? — спросил Лаврентьев, приоткрывая дверь, ибо докладывать здесь, кажется, не было принято.

Моргунов сидел за столом озабоченный и не сразу узнал Лаврентьева, потому что не ожидал его здесь увидеть. Потом на лице его возникло удивление, и он спросил:

— Вы?

— Я.

Разумеется, этого было мало, чтобы Моргунов понял, и Лаврентьев, присев, приступил к осторожным объяснениям:

— Мне нужно поговорить с вами по делу, как мне кажется, важному. Это с войной связано.

— С войной?

— Да.

— Вы в кино работаете?

— Нет. Я не имею к кино никакого отношения и сразу прошу вас: никому из киногруппы о нашем разговоре ни слова…

— Не совсем вас понимаю.

— Сейчас поймете и просьбу мою, конечно, выполните. Потому и прошу, что уверен. Ничего предосудительного я вам не предложу…

Моргунов молчал. В малопонятных ситуациях он, как и большинство флегматичных людей, предпочитал ждать, пока обстановка прояснится.