Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 73

Положение стало критическим. Из облавы можно было угодить не только в Германию, но и в Злодейскую балку. И пережитое за эти показавшиеся бесконечными месяцы сломило хрупкую, избалованную благополучием женщину. Сидя в набитой зловонной камере, Вера плакала и ломала голову, каким образом изменить создавшееся положение, не сознаваясь себе еще в том, что речь идет об измене Родины. И в слабую душу внедрялась предательская мысль о том, что «красные» — возродился и такой, забытый после двадцатого года термин — бросили их, жителей города, на произвол судьбы и тем самым как бы избавили от ответственности за свои поступки…

Укоренившись, эта мысль привела к полному повороту в недавно еще, казалось, незыблемых представлениях Веры Одинцовой и определила новое поведение и действия, завершившиеся в один совсем не прекрасный в ее жизни день тем, что, одетая в легкий театральный наряд, Вера вышла на сцену и спела для отдыхающих в городе солдат безобидную сентиментальную песенку на ломаном немецком языке.

Артистка понравилась, ей щедро аплодировали, а после выступления она была приглашена на небольшой банкет, где впервые за последние месяцы досыта наелась и даже сумела унести в сумочке несколько бутербродов. Домой ее отвез в машине вполне корректный обер-лейтенант, вернулась она под хмельком, в хорошем настроении, и только утром, когда хмель прошел, стало тоскливо и страшно. Так и пошло с того дня — то весело, то тоскливо и страшно. До самого конца. А до конца оставалось совсем немного…

— Ну, поехали, — встал из-за столика режиссер.

— Куда спешить? — возразил Генрих, смакуя оставшееся пиво. — День-то, считай, закончился. — Он махнул рукой в сторону быстро снижающегося над морем солнца.

— У нас день ненормированный. В гостинице примем душ, и можно подумать, как снять план в театре.

— Хватит на сегодня. Может, в море искупаемся?

— Я предпочитаю душ. — Режиссер брезгливо оглядел грязный прибрежный песок.

— Как скажешь, — отодвинул опустевшую кружку Генрих и тоже встал.

По пути они завезли домой автора и в вестибюле гостиницы сразу разошлись по своим этажам.

Направляясь от лифта к номеру, режиссер не обратил внимания на низкорослого старичка, присевшего в холле на краешке стула, и не заметил, что дежурная по этажу, увидев Сергея Константиновича, кивнула старичку. Тот вскочил и засеменил за режиссером, но не догнал и только у самого номера, когда Сергей Константинович поворачивал ключ в дверях, обратился почтительно, однако с решимостью привлечь к себе внимание:

— Прошу прощения…

Режиссер посмотрел на него без всякой радости. Ему хотелось поскорее принять душ.

— Я узнал, что вы, так сказать, снимаете картину… о наших героях.

— Так сказать, собираюсь снимать. А что вам угодно?

— Если позволите, я в некотором роде очевидец, живой свидетель…

— Очевидец? — Режиссер оглядел старичка. — Ну зайдите, раз свидетель. Только вам придется подождать. Меня чертовски разморила ваша жара.

И он направился в ванную, с трудом стягивая прилипшую к телу рубаху. Когда Сергей Константинович вернулся в комнату, старичок посетитель, как и в холле, сидел на краешке стула, хотя в номере было два кресла.

— Слушаю вас.

Старичок вскочил.

— Сидите. Зачем вы встали?

Режиссер закурил и опустился в кресло, удобно вытянув ноги.

— Нет уж, позвольте, мне так сподручнее… — и гость заговорил заранее, видимо, подготовленными словами: — Перед вами человек с трудной судьбой. Хотя в молодые годы, так сказать, в начале жизненного пути, и я был сопричастен к представляемому вами искусству… Не на вершинах, конечно, но в скромной роли киномеханика. Это были незабываемые годы! Как тогда любили кино! «Волга-Волга», «Чапаев», «Александр Невский»… Что творилось! Вы и представить себе не можете! Каждый мальчишка…

— Я видел эти картины, — прервал Сергей Константинович, подозревая, что нарвался на любителя поболтать с «живым» кинорежиссером.

— Конечно же, конечно, кто же их не видел! Но я о другом. Гитлеровское нашествие нарушило мирный труд советских людей. Война принесла нашему народу неисчислимые бедствия. — Он наклонился к сидящему режиссеру и произнес эти газетные слова негромко и доверительно. — Но пострадали не только те, кто погиб. Некоторые остались жить, однако не для радости жизни, а для новых испытаний.

— Вы имеете в виду себя?

— Так точно.

— Как вас зовут?

— Огородников Петр Петрович. Русский всей душой. Не знал иной родины, но имел несчастье родиться от смешанного брака. Покойная мама происходила из немецких колонистов. Мама хотела видеть меня образованным человеком и, на беду мою, выучила меня их языку…

— Немецкому?

— Так точно. И когда фашистские захватчики ворвались в наш родной город, я был мобилизован, то есть под страхом неминуемой смерти… — Огородников смолк, с опасением поглядывая на режиссера, но Сергей Константинович ждал продолжения, — …принужден служить переводчиком.





— Понятно. Где вы служили?

Наверно, Огородников предпочел бы назвать любое другое учреждение, однако тогда терялся весь смысл его визита, и он, заранее решившись, сообщил:

— Меня принудили работать в гестапо.

Сергей Константинович опустил руку с сигаретой, и пепел упал на ковер. Впервые в жизни видел он человека, работавшего в гестапо, и этот человек выглядел до пошлости обыденно — обыкновенный пенсионер из добросовестных мелких служащих, в одежде, сшитой на какой-то провинциальной фабрике, затоваривающей из года в год торговую сеть безликой продукцией.

— Нет-нет, вы не подумайте! Я не имел никакого отношения к зверствам. Меня прикрепили к отделу, который занимался, так сказать, делами внутренними — охрана высокопоставленных офицеров, работа с печатью… Выходила тут, знаете, газетка… Да и в этом отделе кто я был? Винтик, передаточный механизм…

— Что же с вами произошло потом?

— При первой же возможности я бежал, передал себя в руки наших властей и чистосердечно старался искупить…

— Каким образом?

— Видите ли, вы человек еще молодой… Время было суровым. С людьми не всегда поступали справедливо.

— И с вами тоже?

Впервые с начала разговора Огородников проявил нечто вроде твердости:

— Позвольте быть искренним — считаю. Суд не принял во внимание обстоятельств, смягчающих мою вину. Вернее, я не смог доказать… И вот пришлось трудом на благо Родины искупать в местах отдаленных. Но трудился добросовестно, что и в документах отмечено, и двадцать уже лет, как с несчастным прошлым покончено и имею право честно смотреть в глаза…

— Сколько вы просидели?

— Десять лет.

«Ого! — подумал режиссер. — Десятку отгрохал да после уже двадцать с лишним прошло. С ума сойти! Когда ж эта война была?!»

— Так зачем вы пришли?

— Я уже докладывал. Как очевидец могу быть полезен…

Сергей Константинович сдержал усмешку. Он представил себе строчку в титрах: «Консультант — гестаповец Огородников».

«Забавный старик…»

— Вы хорошо помните эти события?

— Такое, товарищ режиссер, не забывается. И я считаю долгом… Бескорыстно, само собой… Исключительно в интересах истины я обязан сообщить вам то, что не мог доказать в свое время следствию, — я оказывал посильную помощь подпольщикам.

Режиссер сунул окурок в пепельницу.

«Кто он в самом деле? А если правду говорит? В жизни всякое случается…»

— И вы хотите в некотором роде реабилитироваться с нашей помощью?

Огородников замахал худыми маленькими руками:

— Что вы! Что вы! Я уже старый человек. Двадцать лет безупречной репутации. Государство наше великодушное, народ добрый. Никто меня прошлым не попрекает. Но истина важнее всего. Ведь искусство должно быть правдивым?

— Несомненно.

— Вот и я исключительно в интересах правды. Я ведь видел, знал тех, о ком вы картину снимаете.

— И Шумова. знали?

— Конечно. То есть не непосредственно, конечно. Он был руководитель. О его подлинной роли только после войны узнали. Но были другие, через которых я держал связь. Устно, к сожалению, без документов, но, сами понимаете, какие ж тогда документы? Конспирация…