Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 73

— Да, мой дед, как у Базарова, землю пахал.

— Дед, возможно, и пахал. А ты только на земляной пол в детстве мочился. В Неурожайке своей.

— Наше село Соловушки называется.

— Соловушки?— режиссер засмеялся. — То-то ты от этих соловьев в Москву сбежал.

— Не одному ж тебе в Москве жить.

— Я живу там, где родился.

— Об этом твой папа позаботился, а обо мне заботиться некому. Самому приходится.

— Что ты и делаешь, как обыкновенный карьерист. Тебе наплевать на суть нашего дела. Тебя успех интересует, деньги.

— Думаю, что тебе успех сейчас нужнее, чем мне, — зло сказал Генрих.

— Да, нужен. Но я могу и наплевать на неге, потому что я не карьерист.

— Наплюй попробуй!

— А если не наплевал, то потому, что хочу сделать картину. Понимаешь, не деньгу зашибить, а сделать картину.

— Дайте нам, пожалуйста, еще по бокалу, — грустно попросил автор, нащупав в кармане последнюю пятерку, которую еще недавно полагая неприкосновенным запасом.

Парень за стойкой меланхолично наполнил бокалы.

Режиссер протянул руку за шампанским, не подозревая, что был очень близок к истине, когда предположил, что убийство бургомистра не могло принести пользы Шумову. Наоборот, оно стало очередным для него событием, повлекшим за собой арест и ряд других нежелательных последствий.

Человек в крагах, похожий на дореволюционного авиатора, привез Шумова в здание бывшей городской тюрьмы, в которой и теперь была тюрьма и размещалась так называемая «русская полиция». Старинное это здание — длинный кирпичный корпус с тремя перпендикулярно расположенными пристройками — в плане напоминало букву Е, что породило в свое время легенду о том, что тюрьма построена в царствование Екатерины Второй и чуть ли не в честь императрицы.

В семнадцатом году здесь, у железных, под каменной аркой ворот, в толпе горожан встречал Андрей выпущенных на волю последних узников самодержавия…

Сырой февральский ветер уже нес в город радостно волнующие запахи близкой весны, разрывал неповоротливые низкие облака, и тогда в несмелых солнечных лучах весело трепетали самодельные кумачовые полотнища и искрились оседающие сугробы подтаявшего снега.

Какой-то совсем непохожий на узника упитанный господин в пенсне запел вдруг, размахивая руками:

Толпа подхватила освобожденных людей на руки и понесла их стремительно по улице прочь от тюрьмы, а в открытые ворота был виден опустевший, будто навсегда покинутый, двор, мощенный грязным булыжником…

Машину, в которой везли Шумова, затрясло по этому булыжнику, и он огляделся. Двор, в общем, выглядел не страшно. Окна служебного корпуса, у которого остановилась машина, были хотя и зарешечены, но густо заплетены диким виноградом. Полутемным коридором человек в крагах провел Шумова в свой кабинет, обставленный обычной казенной мебелью с овальными инвентарными жетонами. Над столом висел неизбежный портрет Гитлера с нацистским значком.

Усевшись, человек в крагах спросил:

— Вы, конечно, к покушению никакого отношения не имеете? — В голосе его звучала нескрываемая насмешка.

— Нет, — ответил Шумов.

— Странно устроены люди, — вздохнул следователь, — не любят говорить правду.





— Я говорю правду.

Шумов шевельнул раненым плечом и чуть поморщился.

— Больно? — спросил следователь участливо.

— Терпимо.

— А если сделать нестерпимо? Есть у нас один специалист. Своего рода талант. Умеет делать нестерпимо. Берет руку и… — Следователь соединил пальцы и резко хрустнул ими. — Потом без чертежа не соберешь. Да и с чертежом тоже. И где это он научился, ума не приложу. Призвание, наверно. Одно слово — талант.

— Зачем вы меня запугиваете? — спокойно спросил Шумов.

— Запугиваю? Бог с вами! Информирую. В ваших же интересах. Заботу, можно сказать, проявляю.

— Спасибо.

— Пожалуйста. Рад, когда меня правильно понимают. А теперь, будьте добры, всю правду, без утайки. Так сказать, доверительно: я — вам; вы — мне.

— Я сказал уже, что к убийству бургомистра никакого отношения не имею. Больше того, смерть господина Барановского для меня лично большая неприятность. Я рассчитывал на его расположение.

Лицо следователя внезапно исказилось.

— Ты рассчитывал на слабоумие этого старого индюка! — выкрикнул он почти истерически, безо всякого перехода в настроении. — Но меня ты не проведешь! Я тебя сразу раскусил. Ты мне все выложишь, все! Я с тебя живьем шкуру спущу по сантиметру! По сантиметру!

И так же внезапно он замолчал, достал из кармана металлическую коробочку с монпансье, вынул и отправил в рот конфетку. Потом налил из графина воды в стакан и отпил немного.

— Нервная у вас работа, — сказал Шумов.

Следователь посмотрел на него пристально и улыбнулся холодной, презрительной улыбкой:

— Могу уверить, что у тех, кто сидит на вашем месте, нервы обычно сдают раньше.

И он не врал.

Человек, который сидел перед Шумовым, был страшным человеком, потому что все страшное, что он делал, он делал не только сознательно, но и охотно, по призванию.

А между тем недавно еще следователь «русской полиции» Игорь Сосновский занимался делами мирными и почти гуманными — он был ветеринарным врачом. И никто не знал, что он всегда был готов сменить профессию, хотя ждать пришлось долго. Накануне войны ему исполнилось тридцать пять лет.

Нет, он ждал не краха Советской власти. К власти как таковой Сосновский никаких особых претензий не имел. Ничего у него не было отнято, и ни в чем он не был ущемлен или разочарован, ибо происходил из небогатой семьи, всегда далекой от политики. Больше того, несмотря на бурное кипение идейных страстей вокруг, именно к идеологии, то есть к духовной убежденности в правоте избранного дела, будь то марксизм или монархический миф, Сосновский относился с инстинктивной враждебностью. Он презирал людей, обладающих идеалами и стремящихся изменить жизнь в соответствии с этими идеалами, потому что верил не в социальную, а лишь в биологическую природу человеческих поступков. Не прочитав ни Гоббса, ни Дарвина, он слышал, что один из них определил жизнь как борьбу всех против всех, а другой выделял роль естественного отбора. И эти понаслышке запомнившиеся постулаты вполне удовлетворяли примитивное мироощущение Сосновского, человека, от рождения лишенного ряда духовных качеств и, в частности, такого естественного и необходимого, как чувство ужаса перед насильственной смертью.

Еще мальчишкой Сосновский упрашивал отца, тоже ветеринарного врача, брать его с собой на бойню, где без страха и с оживлением наблюдал трепещущих в предчувствии конца забиваемых животных. Отец, бывавший на бойне по долгу службы, только головой покачивал и удивлялся. Ему и в голову не приходило, что огромное количество разъедающей душу и плоть жидкости, которое он, запойный алкоголик, поглотил еще до рождения сына, может быть, смыло в унаследованных им клетках нечто важное, из чего развивается то, что называют нравственным чувством.

Зато отец внушил сыну непреодолимое отвращение к спиртному, как это нередко случается с детьми алкоголиков. Вообще, с точки зрения отвлеченной морали, Сосновский был человеком почти образцовым: он не пил, не курил и не изменял жене по той простой причине, что никогда не был женат, — влечение к женщине не относилось к числу управляющих его поведением мотивов. Женолюбивые сослуживцы были предметом постоянных насмешек и шуток Сосновского — он любил подсовывать им широко издаваемые в то время популярные брошюрки о пагубных последствиях неосторожной физической любви. Это доставляло ему странную радость. И еще он охотно принимал участие в кастрациях животных, не забывая ласково потрепать по загривку оскопленного ягненка, жалобно блеющего от непонятной боли.

Конечно, его не любили. Но и странностям большого внимания не придавали. Шутки с брошюрками воспринимали как своего рода общественную активность — Сосновский носил значок ГСО, — а кастрации охотно уступали «безотказному» коллеге. На собрании Сосновский всегда голосовал с большинством, выступал редко и никогда не высказывал критических мыслей, поступая в общем искренне, так как считал критику, как и другую общественную деятельность, одним из иллюзорных заблуждений, маскирующих подлинную суть жизни. Так и прожил Сосновский предвоенные годы малозаметным ветработником, приносящим даже определенную пользу местному животноводству. Будь другое время, мог и до пенсии дотянуть и получить прощальные подарки-сувениры и исчезнуть навеки, быстро забытый сослуживцами. Но…