Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 66

Из маленького поселка Штайнкоголь, где Спорт–отель — самое приметное здание, видны те самые горы, на которые он так часто смотрел из лагеря. Но теперь горы будто стали ближе и доступнее. Белым венком последнего снега они окаймляли долину. Этьен давно заучил названия окрестных гор: Хёлленгебирге, Эрнакоголь, Зоннштайн, Эйбенберг, Бромберг, Хохеншротт и гора затейливого профиля — Спящая Гречанка.

Солнце припекало по–летнему, оно высушило росу на альпийском лугу. Этьен вернулся в Спорт–отель, подошел к окну, благо их комната на первом этаже, и попросил кого–то из своих вынести матрац, одеяло и подушку. Ему безудержно захотелось полежать на молодой изумрудной траве, вдоволь надышаться запахами прогретой земли, трав, полевых цветов, новорожденной листвы. Так он скорее избавится от озноба, который никак не отставал от него в бессолнечной комнате.

Над головой — нетронутое, отныне безопасное майское небо. Одно–единственное облачко оттеняет его голубизну.

Недавно Драгомир Барта начал заниматься русским языком. Он завел тетрадку и вписывал в нее русские слова. Какое же слово Барта попросил Старостина назвать самым первым?

«Небо!»

А вслед за словом «Небо» он вписал в тетрадку: «Облака», «Воздух», «Земля», «Сердце», «Гора», «Вода», «Хлеб».

Этьен прилег, накрылся. Но как согреться? Это началось после того, как их гнали на станцию, на разгрузку картошки, недели две назад. Кажется, он продрог под тем холодным дождем навсегда. Или этот озноб к нему прижился?

Не найти в траве того, что потерял в студеных лужах, в стылых карцерах, на окровавленном снегу лагеря…

А может, если ему начнут давать хорошие лекарства, удушье отстанет? Теперь делают какие–то спасительные операции легочникам, он даже слыхал, как называются эти операции: торакопластика. Но надо еще додышать, добраться, доковылять до того магического операционного стола, дожить до операции и выжить после нее…

Мечтая о жизни, он одновременно каким–то краешком сознания понимал, что занимается самообманом, убаюкивает себя надеждами. Кто назвал надежды «воспоминаниями о будущем»?

В последние дни обозначился рубеж между ним и соседями по нарам, а сейчас — по комнате, такими же дистрофиками, как он. Изможденные люди быстро набирались здоровья. Его кормили даже лучше, но он оставался во власти каких–то недобрых сил, которые не позволяют поправляться. Этого почему–то не замечают даже близкие товарищи. Или делают вид, что не замечают?

Он признался себе, что весна не пробуждает в нем новых сил, как бывало прежде, и не радует. Наверное, потому, что каждая прожитая весна бывала очередной весной, а сейчас он чувствовал, что эта весна последняя.

Он любовался окружающим его альпийским пейзажем, жадно вслушивался в пение, гомон и щебетание птиц — они доносились с той стороны, где на краю луга, напротив их окна, растут три несовершеннолетние березки совсем русского обличья. И травы совсем нашенские, русские, — вот клевер, вот пырей, вот одуванчик, — будто лежит он где–то на лужайке в белорусском Заречье или на берегу реки Самарка.

Он благословлял в поле каждую былинку. Но расцветающая природа, все богатство красок, запахов и звуков не вызывали в нем душевного подъема, какой являлся прежде в такие минуты…

Из–за скверного самочувствия увядали мечты, таяли надежды и планы, обрывала свой полет мысль.

Он вгляделся в бело–желтые цветы земляники и уличил себя в мысли, что ягод уже не увидит и не полакомится ими: поспеют через месяц, полтора.

Снег лежит на причудливом силуэте горы, будто на голове и груди Спящей Гречанки. Она так похожа сегодня на один из отрогов Кавказского хребта. Горная цепь совсем такая, какой он любовался с аэродрома под Тифлисом.

Далекие–далекие белые пятна, а вот сожмет ли он когда–нибудь в руке комок податливого снега, услышит ли его веселый скрип под ногами, ощутит ли запах снега, схожий с запахом арбуза, придется ли ему в жизни еще померзнуть? Хорошо бы! Это означало бы, что он доживет до будущей зимы, может быть до многих зим. Последние зимы, прожитые в тюрьмах Италии и в Австрийских Альпах, были отравлены вечной невозможностью согреться. Холод здесь приносил только страдание. А когда–то он любил русскую зиму и скучал по ней, если судьба забрасывала его зимой на юг. Вот бы еще раз в жизни почувствовать, как мороз щиплет уши, нос, пальцы ног!

Не хотелось, ох как не хотелось признаться себе, что ты — доходяга, что жизнь уже израсходована. Тебе уже трудно представить ощущения здорового человека. Ты забыл о том, каково бывает людям при хорошем самочувствии. И как сумел ты притерпеться к голоду, так привык к непроходящей боли в груди и привязчивой, неотступной слабости. А если сегодня ты страдаешь меньше, чем накануне, то лишь потому, что у тебя не осталось сил для страдания.

Пришли на ум строчки, которые еще юношей он слышал от старшего брата. Кто знает, из какой царской тюрьмы или сибирской «пересылки», с какого этапа, из какого каторжного централа родом эти слова? В кровавом зареве пожарищ погиб еще один товарищ!..

На похоронах Джино Лючетти он сказал: «Жестокая, несправедливая смерть». Он мог бы произнести эти слова о самом себе. Дождаться свободы, когда совсем не осталось сил, когда нечем жить, — разве справедливо? Был ли смысл в том, чтобы из последних сил, надрываясь, прожить несколько дней на свободе? Жить, когда не осталось сил чувствовать себя счастливым самому и ты настолько бессилен, что не можешь дать счастье близким, а принесешь им только страдание?

Может, было бы менее мучительно — вовсе не выйти из лагеря, не бередить себе душу прикосновением к свободе, уже недосягаемой, недоступной?

Нет, все–таки прожить несколько дней на свободе!!!

Какая несправедливость! Когда открыты все замки, за которыми его держали восемь с половиной лет, у его изголовья появился самый жестокий, самый несговорчивый ключник. Как там у Данте в его «Пире»? И смерть к груди моей приставила ключи.

Он задумался о судьбе Антонио Грамши, который после долгих лет тюрьмы прожил на свободе всего несколько дней.

Этьен прикинул: ему сейчас столько же лет, сколько было Грамши, когда тот умер, — сорок шесть. Один и тот же судья Сапорити судил его и Грамши в Особом трибунале по защите фашизма. Сколько лет прошло между приговорами? Около восьми. Может, в 1928 году Сапорити еще не дослужился до корпусного генерала? Сколько же ему пришлось вынести приговоров для того, чтобы стать кавалером гранд–уфичиале?

Этьену еще повезло с амнистиями. Только в связи с рождением внука Виктор–Эммануил подарил Этьену четыре года жизни. Но даже если этот отпрыск королевского рода переживет своего папашу, он уже не вскарабкается на итальянский престол, придется доживать в эмиграции. Сколько же сейчас лет младенцу–спасителю? Лет шесть–семь. Если малолетнее высочество не тупица, оно уже научилось читать и писать. Как бы то ни было принцесса разродилась ко времени… Впрочем, амнистия–то осталась на бумаге…

Нет человека на белом свете, кому была бы известна вся тюремная география Этьена: Милан — Турин — римская «Реджина чели» — Кастельфранко дель Эмилия — пересыльная тюрьма в Неаполе — Санто–Стефано — крепость в Гаэте — снова Кастельфранко дель Эмилия — Вена — Маутхаузен — Мельк Эбензее…

И сколько его память, пребывавшая за решетками, засовами, запорами, замками и колючей проволокой, хранит примеров человеческой низости и человеческого благородства, бескорыстия и алчности, предательства и дружбы.

Из друзей в серо–коричневой одежде он чаще всего с любовью и нежностью вспоминал Бруно, Лючетти, Марьяни. И всех троих он незаслуженно обидел, не сказав им всей правды о себе, правды, которую друзья тысячу раз заслужили.

Вот уж кому не угрожает известность, а тем более слава, так это военному разведчику. И закономерно, что наш народ не знает людей той профессии, к которой принадлежит Этьен. Да и как народу знать их фамилии, когда они сами нередко вынуждены забывать свои имена, фамилии, адреса, отказываются от них, заменяя другими?