Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 66

Нет другого более удобного места, чтобы избавиться сразу от всех свидетелей, от всех мстителей. Несколько подрывников легко управятся в штольне с десятью–одиннадцатью тысячами узников.

Всю ночь подпольщики обходили бараки, предупреждая о замышляемом злодействе. Эти ночные обходы таили в себе немалую опасность, потому что приходилось нарушать конспирацию и входить в контакт с теми, кто не подозревал прежде о существовании подпольной организации.

Плохо будет, если Антон Ганц под угрозой оружия утром на аппеле добьется всеобщего послушания и колонны, ведомые старостами бараков, втянутся в длинный коридор, огороженный сеткой из колючей проволоки. Коридор этот ведет из лагеря к входу в штольню. Узники называют его «лёвенганг» — выход для львов, по аналогии с узким зарешеченным тоннелем, по которому дрессированные хищники проходят в большую клетку, установленную на цирковой арене.

Югославский художник Милош Баич сделал план всего лагеря, над ним долго сидели Жан Лаффит, Барта, Мацанович, Соколов, Старостин и еще несколько вожаков подполья.

Давать отпор на самом аппельплаце рано: место там открытое и туда направлены пулеметы с вышек.

Давать отпор в проволочных коридорах, ведущих в штольню, — поздно, там силы будут разобщены.

Выгоднее всего оказать эсэсовцам вооруженное сопротивление в те минуты, когда заключенных поведут по лесу, поблизости от их бараков — если уж их погонят в штольню. Здесь на конвой нападут по сигналу две боевые группы, в их распоряжении девять револьверов, гранаты и холодное оружие.

Но силы слишком неравны, и поэтому нужно сделать все для того, чтобы на аппеле не подчиниться лагерфюреру, воспротивиться угону в штольню.

Ночной визит Антона Ганца в шрайбштубе утвердил Старостина, так же как и Барту, в самых худших догадках. Они слишком хорошо помнили слова лагерфюрера, которые на днях подслушал Мацанович и передал им: «Ни один из них не выйдет из лагеря живым»…

Этьен вглядывался сейчас в лицо Ганца и тщился угадать: какому насилию он решится подвергнуть узников, если его лживое добродушие будет оценено по достоинству?

Ганц попытался использовать то обстоятельство, что узники уже не раз по сигналу воздушной тревоги послушно прятались в штольне, когда над лагерем появлялись американские самолеты. Но тогда подземные заводы еще работали, ценное оборудование было на ходу, тогда немцы не собирались взрывать штольни. Сейчас, когда лагерь доживает последние дни, а штольни бездействуют, они могут стать удобным кладбищем.

Старостина окружали преданные советские товарищи. Тесной группой стояли Митрофанов, Соколов, Шаповалов, Пивовар, Генрихов, Архипов, Додонов, Бель, Мамедов.

Ганц ждал на помосте, к нему подошел Мацанович, позади тесной кучкой стояли офицеры, а за ними в нескольких метрах один от другого полукругом стояли эсэсовцы с автоматами. Цепь эсэсовцев, не очень, впрочем, густая, стояла и перед помостом. Такую картину можно было наблюдать на аппельплаце очень редко, чаще всего, когда устанавливали виселицу и эсэсовцы вызывались для устрашения всего лагеря.

Наконец Антон Ганц заговорил. Он начал словами «Мои господа», никогда прежде такое обращение в лагере не звучало. Мацанович перевел эти слова, умело пряча радость, — впервые он произнес на аппельплаце «господа»!

В ту торжественную минуту иные уже перестали чувствовать себя узниками. Сияли счастливые глаза, увидевшие первый проблеск свободы.

А ликование Этьена было безграничным. Два раза фортуна его жестоко обманула — в Кастельфранко и в Гаэте. Наконец–то на третий раз фортуна повернулась к нему лицом!

С тем большей решимостью нужно отстоять близкую свободу, не позволить умертвить себя и товарищей!

— Война не окончена! — говорил Ганц. — Когда–нибудь мы возьмем реванш у большевиков. Но тогда уже не повторим ошибки. Будем воевать против них заодно с американцами.

Мацанович переводил речь лагерфюрера на французский, русский, итальянский, польский и сербскохорватский.

Антон Ганц повторял то, о чем вел речь ночью в шрайбштубе. Он и вверенные ему офицеры, а также солдаты войск СС будут сражаться до последней пули с теми, кто раньше достигнет Эбензее, — с американцами или с русскими. Лагерь станет полем ожесточенного сражения, его наверняка будут бомбить. Теперь он несет полную ответственность перед государствами, чьи граждане здесь находятся, он не хочет бессмысленных жертв, а потому приказывает всем укрыться в штольне No 5.

— Мне был дан приказ, — продолжал Ганц, — перебить всех заключенных. Я отказался выполнить такой приказ. Считаю его преступным. Но хочу избавить вас от опасности.

Ганц говорил будничным тоном, в его приказании нет ничего, могущего вызвать недоверие. Ведь беспрекословное подчинение его приказу в интересах самих узников! Ганц повторил свое приказание и показал рукой в сторону штольни. Идти в штольню следует, как обычно, по пять человек в ряду, подчиняясь старостам, соблюдая орднунг.

При словах Ганца Старостин непроизвольно повернул голову и глянул в ту сторону — штольня близко, но за бараками и за лесом ее черный портал не виден. И не доносится сегодня с той стороны подземный гул бурения.

Затем он внимательно поглядел на караульные вышки с пулеметами, направленными на аппельплац.

Какой приказ дан немецким пулеметчикам на случай, если Ганц не сможет подчинить себе надвигающиеся события и лагерь выйдет из его повиновения?

Пока Мацанович переводил последние слова Ганца на несколько языков, Старостин не спускал глаз с лагерфюрера. Никогда не видел его таким возбужденным, хотя внешне это почти не проявлялось и о волнении Ганца можно было судить только по тому, с каким огромным трудом ему удавалось казаться спокойным.

Старостин не слышал разноязычного перевода, а вслушивался в тишину, повисшую сейчас над толпой заключенных.

Сколько пришло на аппельплац лагерников, сколько их стояло сейчас на полдороге между жизнью и смертью? Девять, десять, одиннадцать тысяч? Но решалась судьба и всех тех, кто уже не вставал с нар, кто лежит в лазарете.

Сейчас Мацанович закончит перевод на сербскохорватский, вот он уже умолк.

И на аппельплаце воцарилась на какие–то мгновения мимолетная, непрочная тишина. Каждое мгновение ощущалось во всем объеме, а стало оно емким, вместительным.

В далеком прошлом Маневич уже прожил несколько таких секунд, когда ему сверхъестественно слышна была поступь самого Времени. И только решительное вмешательство помогло склонить чашу весов на его сторону.

Тогда он говорил по–русски, а его речь переводил на башкирский Миргасым, молодой чекист из Бугуруслана…

132

Вся деревня собралась за околицей. Башкиры, стоявшие в строю, с недобрым удивлением смотрели на комиссара в черной кожанке и незнакомого башкира в шинели. Они быстро приближались, и стало видно, что оба безоружны.

Комиссар успел заметить пулемет на правом фланге отряда. У двоих на шинелях тускло блестели офицерские погоны. Не все повстанцы вооружены. Те, кто держал в руках винтовки, карабины, — в первом ряду, а за ними — с пиками, вилами, баграми и всяким дрекольем. «Уж не от пугачевских ли времен сохранился этот арсенал? — успел подумать комиссар. — А к чему багры? Ах, да, ими стаскивают с седел во время конной атаки».

Подходя к деревне, комиссар спросил у своего переводчика Миргасыма, как по–башкирски «Здравствуйте, почтенные старики».

Впереди стояли седобородые башкиры в островерхих шапках. Комиссар подошел к ним, снял кожаную фуражку, пригладил волосы и произнес по–башкирски:

— Иссенмесез, картлар!

— Нам не о чем разговаривать с большевиком! — раздался злобный выкрик по–русски. — Цепляйте его баграми.

И такая тишина окружила парламентера в кожаной куртке, что он услышал, как стучит сердце.

Сколько таких секунд простоял он недвижимо, на полдороге между жизнью и смертью? Вечность!

Седобородый старик, по–видимому самый старший, даже не обернулся на крик офицера, будто не понимал ни слова по–русски, и с достоинством ответил молодому человеку в кожанке: