Страница 99 из 101
Он огорчался, что до высылки не увидит Гри–Гри с Тамарой, не увидит Ингрид, Зигмунта и Анку Скарбек, не сможет поблагодарить за все Джаннину.
После возвращения в камеру Этьен никак не мог сосредоточиться и все время возвращался мыслями к своей одежде. Будто одежда была последним и единственным препятствием на пути к свободе!
Он с трудом все мнил, как именно был одет на суде, что снял перед тем, как на его напялили арестантскую робу, и что за гардероб дожидается его в кладовой…
Вспомнилось, что спустя несколько дней после прибытия в Кастельфранко, его вывели на прогулку. Накануне прошел сильный ливень. В тюремном дворике, в каменных плитах, которые вдавились поглубже, стояли квадратны голубые лужи. Он поглядел в такую лужу и впервые увидел себя в арестантской одежде. И куртка, и штаны, и берет из полосатого серо–коричневого сукна словно обносились на нем. Достаточно надеть это проклятое одеяние, чтобы стать похожим на отпетого каторжника. Или одежда сама по себе способна вызывать предубеждение против человека? Мрачный маскарад; даже невинный обретает вид преступника…
Не разучился ли он за последние годы носить костюм? То, что костюм будет сидеть на нем как на вешалке, — само собой разумеется. Только бы это случилось поскорее.
По итальянским законам, за пять дней до освобождения заключенный переводится из общей камеры в одиночку. Может быть, для того, чтобы уходящему на волю не давали всевозможных поручений, не использовали его как связного?
Кертнер заранее (тем более, что капо диретторе предупредил: иностранцы перед выходом сидят не пять, а десять дней в одиночке) начал принимать от своих тюремных собратьев поручения. Конечно — в пределах того, что может сделать человек, уже не считающийся заключенным, но высылаемый за границу под конвоем: например, передать чью–нибудь просьбу соседу по вагону или прохожему, который вызовет его доверие.
Чем ближе дата освобождения, тем труднее писать письма. Все неприятнее посвящать тюремщиков в свою жизнь, жаловаться на плохое самочувствие, признаваться, что со здоровьем у него дело швах. Последние письма укоротились до маленьких записочек.
И книгу серьезную ему никак не удавалось дочитать до конца — она становилась все менее доступной для понимания. Он перешел на книжки легкого содержания, однако и тут отвлекался, не мог понять смысл прочитанного. И занятия испанским языком продолжал без прежнего усердия.
В камере No 2 уже давно сообща высчитали, что 3 декабря Кертнера должны перевести в одиночку.
Последний день пребывания в общей камере, последний вызов на прогулку. Он пытливо вглядывался в лица. На всех одно и то же выражение смотрят с завистью, и каждый мысленно задает себе вопрос: «Неужели и для меня когда–нибудь наступит такой день, неужели и я доживу до такой радости?»
На последней прогулке он смотрел себе под ноги реже, чем обычно, не видел каменных плит и травы, пробивающейся в земляных щелях, а на колченогое персиковое деревце не обратил сегодня внимания. Он больше смотрел на небо, жил ощущением необъятного и близкого простора. Без него зазеленеет персиковое дерево возле крепостной стены!
Перед концом прогулки он попрощался с товарищами из других камер. Скорее всего, его переведут в одиночку завтра утром.
— Значит, последняя прогулка?
— Да, последняя, — радостно подтвердил Кертнер.
Все сняли серо–коричневые береты в знак приветствия, он никогда больше не увидится с товарищами. Он так и не успел доспорить об истоках анархизма с заключенным из камеры No 5, кудлатым и длинноносым портным из Флоренции по прозвищу Пиноккио. Он не успел преподать трем молодым парням из Специи последний урок по диалектике, в частности разъяснить им закон перехода количества в качество; в связи с этим он собирался использовать классический пример с наполеоновскими солдатами и египетскими мамелюками…
Вокруг не было никого, с кем Кертнер был знаком на свободе, с кем вместе работал. И однако же все они, итальянские антифашисты, коммунисты братья по борьбе.
Личная радость отравлена тревожным состраданием ко всем этим людям. Только подумать, что их ужасное прозябание будет продолжаться, когда он окажется далеко–далеко от мрачных стен, замков и решеток. Им овладела невыразимая нежность к товарищам, которых он здесь оставляет, и больше всего — к Бруно.
Бруно с точностью подсчитал, сколько ему придется еще просидеть после того, как Кертнера освободят. Срок заключения у Бруно оканчивается 5 сентября 1940 года. Значит, ему предстоит просидеть самому еще девять месяцев. Огромный срок! Этого времени женщине хватает, чтобы зачать, выносить и в первый раз накормить младенца грудью.
Наступила минута прощанья с товарищами по камере. Рыжему мойщику окон Кертнер подарил мыльницу и гребешок — обычно они причесывались по очереди.
Бруно помалкивал, но в камере знали: он не верит фашистам и боится, что Кертнера оставят в тюрьме сверх срока.
Тем большей была радость, когда 3 декабря, после утренней воды и раздачи хлеба, к решетчатой двери подошел Карузо и прозвучало жданное–долгожданное:
— Номер две тысячи семьсот двадцать два! На выход со всем имуществом!
«Со всем имуществом!!»
Три мучительных года Этьен ждал, когда для него прозвучат эти слова. И вот наконец–то Карузо произнес их, — как показалось Этьену, произнес, тоже слегка волнуясь.
— Только сейчас рассеялись мои сомнения, — счастливо улыбнулся Бруно. — Ты на пороге свободы. Десять дней, которые приносят жизнь!
— Надо еще прожить эти десять дней, — глубоко вздохнул Кертнер, но тут же неудержимо рассмеялся.
Больше ни слова друзья не сказали, молча обнялись, — каждому хотелось прильнуть к другу всем сердцем, — и заплакали, хотя оба стеснялись слез. Им обоим удалось овладеть собой, только когда они бойко завели речь о каком–то совершенном пустяке.
Уходя из камеры, Кертнер впервые не сказал сегодня соседям: «Ариведерчи», а радостно воскликнул: «Аддио!» — и спазмы сжали его горло.
88
Одиночная камера, где Кертнеру предстояло провести в строгой изоляции последние десять дней — на втором этаже.
Обычно, войдя в камеру, заключенный сразу спешит к окну, — ну–ка, что мне будет видно отсюда в ближайшие месяцы, а может быть, годы?
Но Этьен был сейчас равнодушен к виду из окна, он устало сел на койку.
Если быть чистосердечным и совсем искренним — Этьен даже доволен, что напоследок очутился в одиночке.
Хорошо, что его отселили из общей камеры: предчувствие близкой свободы требует одиночества. Было бы жестоко и безнравственно жить счастливцем рядом с теми, кому еще предстоит долго томиться в заточении. А скрывать счастье труднее, чем горе, потому что ощущение счастья всегда полнее на людях. Только горе ищет уединения.
Сколько есть на свете радостей, о которых и не подозревают те, кто всегда живет на воле!
Скоро у него вновь появится необходимость следить за временем и куда–то торопиться. Пожалуй, гуманно, что узникам не оставляют часов, а то бы они не отводили глаз от циферблата и сокрушались по поводу того, что стрелки движутся слишком медленно.
Вновь появится право написать письмо, записку, когда за листом бумаги не подглядывают холодные глаза Джордано.
Люди на воле и не подозревают, что значит — ходить по земле, куда и как тебе самому заблагорассудится, не ожидая команд и не прислушиваясь к ним.
Люди на воле не ценят еще одного великого права — права выбора, которого начисто лишен раб, узник; из словаря свободных людей не исчезло слово «или», их поступки не подчинены чужой и злой власти.
Люди на воле не ценят возможности спать в темноте, без принудительной лампы над головой они могут включить и выключить свет, когда им захочется… Ох, этот свет тюремной лампы, режущий глаза! И саму лампу тоже, как узницу, обволакивает железная сетка.
Право остаться наедине с собой, чтобы смотритель через «спиончино» не засматривал тебе в самую душу…
Да мало ли есть уже почти забытых радостей, и все эти радости станут ему вскоре доступны!