Страница 8 из 108
Словно во сне я развязал узел, увидел дикие, потемневшие от страха глаза.
– Палаца! Палаца! - закричала она вдруг. Я понял, пастушка хотеласказать слово “палачи”.
Коней на опушке не было - всех увели ливонцы. Брат нырнул в чащу, нобежал по солнцу туда, где на холмах стояло Котельно. Ош мог и не бежать, ветер дул в ту сторону, в Котельно, видно, уже услышали пальбу. Я бежал из последних сил - озера лежали за лесом, за холмами, там пушечного грома наверняка не было слышно.
Наверно, я бежал быстро, потому что вдруг неожиданно увидел равнину воды с зелеными шапками островов. Я молил бога, чтобы стрельцы с неводом оказались на моем берегу, до другого берега еще целая верста.
Рослые, раздетые до пояса парни тянули крепкий льняной канат, взбаламученная неводом вода бурлила, словно кипяток в котле. Я вбежал в воду, закричал не своим голосом.
Стрельцы закружились, словно на карусели, схватили ружья, бросились на луг, где паслись кони. Огромные лещи перепрыгивали через поплавки брошенного невода.
Рядом, между озер, была большая деревня, я побежал туда.
Услышав страшную весть, люди хватали ружья, рогатины, выводили коней.
Потом я увидел себя возле крепости. Стена ее была проломана, башня разбита. Возле пролома валялась опрокинутая, брошенная ливонцами пушка. На откосе холма лежали убитые ливонцы - в тяжелой кожаной обуви, в коротких куртках со стальными защитными пластинами, в шлемах - саладах, похожих на печные судки.
Одна из сторожевых башен почти целиком сгорела, на ее месте костром лежали черные обугленные бревна, все вокруг было засыпано пеплом. Головни чадили, летела сажа, черная и зернистая, будто порох. Я стал искать мать и отца, но меня остановили, не пустили, кто-то сказал, что наутро будут похороны, и тогда я увижу родителей, а пока они со всеми убитыми лежат в часовне. Я попросил, чтобы меня пустили в часовню, но меня не пустили, я лишь узнал, что отец весь обгорел…
Задыхаясь от запаха гари, я побрел вдоль крепостной стены. Шел, пока не наткнулся на Володю. Лицо его было в саже, с белыми потеками слез.
Братишка стоял, утираясь рукавом. К нам подошла немая, обняла обоих, повела к дому. Подошел стрелец, отдал отцовское ружье, пустой рог из-под пороха и суму без пуль - отец все расстрелял…
Вернулись в дом. Немая собрала рассыпанную малину и пули. Возле чана лежала та, которую отец отлил последней, я поднял, положил за пазуху.
После ужина легли спать, немая на нашу с братом кровать, мы на ту, где спали отец и мать. Среди ночи брат вскочил, убежал к немой, прижался, обнял.
Я подумал, что, когда вырасту, женюсь на немой…
Наконец я очнулся. Луны не было, сквозь разрывы в стрехе сочился утренний свет. Послышались шаги, хозяйка подошла к сараю, позвала завтракать.
На столе в чугунке дымилась вареная картошка, стояла плошка с льняным маслом, которое тетя Проса по-старинному называла алеем. Хозяйка вообще была ходячим словарем старопсковского языка. Подвал она называла подызбицей, брюкву - калицей, морковь - барканом, метель - веялицей, ковшик у тети Просы был корцом, аист - калистом, а журавль - жоровом.
Садясь за стол, хозяйка весело сообщила: - Ну, вчера в магазине и битва была!
Когда заговорили о молодой вдове из соседней деревни, тетя Проса оживилась вдруг: - Во, боек-баба… А я в болезнь попала.
Я нелестно отозвался об одном из соседей, но старуха меня не поддержала.
– Возьмем Миколая нетель, резать: он старый боец.
Не согласилась она со мной и когда я похвалил одного из здешних парней.
– Ничего парень, да горло емкое!
Выслушав новый мой сон, тетя Проса призадумалась.
Вдруг улыбнулась лукаво: - Когда молодой - в темнозорь девки снятся…
Я попросил хозяйку рассказать, как ставили ее избу, кто рубил, кто помогал.
– Костя Цвигузовский рубил, пулеметчиком был в войну, рука пораненная. Работал ладно, а я помогала. Под угол по закону полтинник серебряный положили. И потом - все по закону…
Я попросил объяснить, рассказать по порядку.
– Закон простой, - улыбнулась тетя Проса. - Когда в новый дом входишь - первым кота пускаешь, кот листлив, марьяжен, живо хозяина уговорит.
Я знал, что хозяином прежде в деревне называли домового.
– Потом петуна несешь, - продолжала тетя Проса, - петун сердитый, как закричит, затопает - хозяина на печь загонит… Огонь в доме зажигать не положено - огонь приносят.
Угли горячие из другой печи, из другого дома… Деревню немец пожег, домов не было, так я в костре углей набрала…
Я сказал, что слышал об этом, что это языческие обряды.
– Еще не все, - улыбнулась старуха. - Вечером по закону вино было, сама чарку пригубила. Косте поднесла.
Он быстро хмелеет, песню запел, а потом на сено, на свое место убрался. Немного винца, правда, я оставила, налила в чарку - для хозяина. Если не выпьет - беда, значит, и дом не по нраву, и жильцы не по нраву… Легла я, заснула сразу.
Подглядывать-то нельзя, и двери закрывать нельзя - обидится…
Хозяйка помолчала, уйдя в милое ей прошлое.
– Проснулась - чарка пустехонькая. Радуюсь, а Костю спрашиваю: “Уж не ты ли, борзун полосатый, в рот опрокинул?” А Костя мне в ответ: “Не помню, теть Прос, не помню…”
Увидев, что я записываю ее слова, тетя Проса весело похвалила меня:
– Пиши, пиши, плохие чернила лучше самой хорошей памяти.
Люди порой угадывают будущее, я старался угадать прошлое. Пожалел, что рядом нет матери. Она родилась в глухой лесной деревне Подлешье. Люди в деревне жили вольным промыслом и охотой, никогда не знали крепостного права. Непроходимые болота охраняли их лучше любой крепости.
В Подлешье верили в домового, лешего, водяного, в шишиг и “ржаных девушек”. Зимой возле прорубей втыкали в снег вересовые лапы, пугали водяного. Лешего и шишиг запугивали стрельбой - по весне, в духов день, когда выгоняли скот на молодую траву. Летом, в купальскую ночь, жгли буи - связки смоленого корья и соломы, девушки голыми купались в озере.
Мать вспоминала гулянье, когда на холмах горели костры и девушки прыгали через огонь.
Я легко представлял эти костры, перед самой войной мать и отец водили меня в цыганский табор, и мы засиделись у огня до ночи.
В деревнях жил обычай жечь костры в вешнюю ночь.
В первую военную весну костры вспыхнули на каждом холме.
Фашисты испуганно смотрели на огни, но не стреляли. В огненную ночь двое молодых полицаев подожгли мост, который охраняли, и ушли в партизаны. Фашисты увидели пожар, но гасить не стали, думали, что это огромный костер.
Помнил я и другие костры - почти бездымные, потаенные, заметишь, лишь когда обожжешься.
Вспомнив войну, я понял вдруг, что видел прошлое наяву.
Весной и летом сорок третьего года, кто мог держать оружие, ушли в партизаны, и в ярости фашисты выжгли Синегорье дотла, не осталось даже целой изгороди. На месте деревень чернели пожарища, вокруг лежала дикая зеленая пустыня, лишь местами виднелись узкие нивы. Люди, спасаясь от угона, прятались в лесах, жили как в глубокой древности.
Когда горел наш дом, наша семья - мать, братишка, сестра и я сам - едва успела убежать в лес. Почти целый день мы плутали по мшарам, пока не вышли к густой еловой гриве.
В чаще под елками прятались шалаши, я впервые увидел шалаш, сплетенный из ивовых прутьев. В шалашах был постлан еловый лапник, устроены моховые постели. Скот - чудом уцелевшие коровы и овцы - стоял под елками в выгородках.
Когда поспела рожь, ее жали по ночам серпами, как в старое время. Снопы молотили цепами, зерно провевали на ветру. Пищу готовили на кострах, хлеба не было, мяса не было, только молоко, картошка и рыба. На болоте собирали ягоды, в лесу рвали орехи. По ночам зуб на зуб не попадал от холода. Чтобы согреться, люди стелили мешковину на месте прогоревшего костра, ложились словно на печь.
Когда появилось зерно, партизаны придумали строить мельницу. Пил не было - деревья валили топорами. Сруб сделали без единого гвоздя и без скоб. Мельница оказалась не больше бани. Громадным вышло только колесо с крепкими плицами. Плотину построили так, как строят ее бобры, - завалили речку вековыми осинами.