Страница 121 из 127
— Думается, я открыл золотую жилу: нового бакалейщика из Брода. Обещал отпустить Судье в долг пару сапог, правда, доставить их сюда он не может, но так как Судье их все равно надо примерить, по-моему, будет не такое уж одолжение со стороны Судьи сходить за ними самолично. И еще посулил отвалить нам бочонок солонины и мешок муки, при условии, что мы дадим ему пользоваться нашей отводной канавой и расчистим ее нижний конец.
— Для китайца работенка — не для белого человека, да и ухлопаешь дня четыре, — вставил Первый Валет.
— Ну, один белый человек расчистил добрую треть всего за пару часов, — с торжеством возразил Старик. — Это я о себе. Взял у него в кредит кирку, приналег, не откладывая, и все это успел за одно утро, а ему сказал, что остальное вы, братцы, доделаете сегодня к вечеру.
Едва заметным жестом Первый Валет остановил сердитый возглас, готовый сорваться с уст Второго.
Ничего этого Старик не заметил и, с отеческой заботой нахмурив свое гладкое молодое чело, продолжал:
— Тебе, Грубый Помол, нужны новые брюки, но он одежды не держит, так что надо будет раздобыть холстины и скроить самим. На бобы, что он мне ссудил, я в другой лавке выменял табачку для Первого Валета, да еще уломал хозяина дать в придачу новую колоду карт. А то ваша совсем истрепалась. Нам понадобится хворост для растопки, так в лощине его целая куча. Кто сходит принесет? Судье вроде очередь, а? Постойте-ка, что это с вами?
Только сейчас он заметил ледяную сдержанность своих компаньонов. Он обратил на них свой юношески-прямой взор; они беспомощно переглянулись. А у него первое же чувство было тревога за них, первое побуждение — оградить и помочь. Он быстро окинул их взглядом: все налицо и, кажется, в своем обычном виде.
— Что-нибудь стряслось с заявкой, — предположил он.
Не глядя на него, Первый Валет встал, заложил руки за спину, прислонился к косяку открытой двери и, обратив свое лицо — а также, по-видимому, и свою речь — к дальнему ландшафту, сказал:
— Заявка вышла в тираж, и фирма вышла в тираж, и чем скорей мы из этой истории выпутаемся, тем лучше. Хотя, — добавил он, поворачиваясь к Старику, — если тебе так уж приспичило остаться, если ты хочешь работать, как паршивый китаец, и зарабатывать, как китаец, и перебиваться подачками лавочников из Брода, — пожалуйста: можешь жить и наслаждаться пейзажем и Ноевыми голубками в одиночестве. Что до нас, мы решили с этим покончить.
— Но я же не говорил, что хочу остаться, — с озадаченным жестом запротестовал Старик.
— Может, у тебя вообще такие взгляды насчет того, как вести совместно дело, — продолжал Первый Валет, цепляясь для верности за гипотезу, принятую остальными компаньонами, — ну а у нас не такие, и нет другого способа это доказать, кроме как разом положить конец этой глупости. Мы порешили упразднить фирму и попытать счастья в одиночку где-нибудь на стороне. Мы больше не твоя забота, а ты — не наша. А заявку и хижину со всей обстановкой будет, как мы рассудили, справедливо оставить тебе. Чтобы не было неприятностей с лавочниками, мы тут набросали документик…
— По которому я получаю от каждого пятьдесят тысяч долларов тут же на месте, а остальное завещается моим детям, — прервал его Старик с несколько принужденным смехом. — Ясно. Только… — он внезапно запнулся, кровь схлынула с его свежих щек, и он вновь быстро обвел взглядом собравшихся, — знаете, я… до меня как-то не очень доходит, братцы. — У него чуть дрогнули голос и губы. — Может, это у вас игра, так загадайте что-нибудь полегче.
Если у него еще и оставались какие-то сомнения, их рассеял Судья.
— Тебе же, Старик, привалило, можно сказать, небывалое счастье, — доверительно сказал Судья. — Да если б я не обещал ребятам, что пойду вместе с ними, и если бы из-за своих легких не нуждался в помощи лучших медиков Сакраменто, я бы и сам был рад-радехонек остаться с тобой.
— Ведь какое раздолье для молодого парня, а, Старик? Вроде как вступить в жизнь с собственным капиталом. Не каждому парнишке в Калифорнии выпадает такая удача, — покровительственно добавил Грубый Помол.
— Нам-то оно, конечно, тяжеленько придется, сам понимаешь: отдать, как говорится, все, что есть за душой, — присовокупил Второй Валет, — но раз так надо для твоего блага, мы от своего слова не отступимся, правда, ребята?
Лицо Старика вновь залила краска, чуточку более жаркая и густая, чем всегда. Он поднял свою шляпу, аккуратно надел ее на свои каштановые кудри, опустив поля с той стороны, что была обращена к его компаньонам, и засунул руки в карманы.
— Что ж, ладно, — проговорил он слегка изменившимся голосом. — Когда вы уходите?
— Сегодня, — ответил Второй Валет. — Прогуляемся при лунном свете до развилки и как раз часам к двенадцати ночи поспеем на обратную почтовую карету. Времени еще уйма, — с легкой усмешкой добавил он, — сейчас всего три.
Наступила мертвая тишина. Неуемный дождь и тот смолк; угли в догорающем очаге подернулись глухой пленкой серого пепла. В первый раз за все время Первый Валет как будто немного смутился.
— Вроде бы унялось на время, — объявил он, с нарочитым вниманием исследуя погоду. — Пожалуй, не мешало бы обежать участок, посмотреть, может, забыли чего. Мы, конечно, еще зайдем перед уходом, — поспешно добавил он, все так же не глядя на Старика. — Напоследок, знаешь ли…
Остальные неловко принялись искать свои шляпы, слишком явно озабоченные совсем другим: даже то обстоятельство, что Судья приступил к поискам уже со шляпой на голове, было обнаружено не сразу. Оно вызвало взрыв смеха, повторившийся после того, как Грубый Помол, сделав неуклюжее движение, налетел на бочонок из-под солонины; впрочем, сей джентльмен воспользовался этим случаем, чтобы скрыть свое смущение, и, старательно припадая на ушибленную ногу, с достоинством ретировался вслед за Первым Валетом. Судья удалился, старательно что-то насвистывая. Второй Валет, в честолюбивом стремлении придать своему уходу оттенок веселости уже в дверях бодро крикнул вслед своим товарищам:
— А ведь Старик словно подрос дюйма на два, как стал хозяином заявки, — снисходительно хохотнул и скрылся.
Неизвестно, стал ли новоиспеченный хозяин выше ростом, но никаких изменений в его облике не произошло. Он продолжал стоять в той же позе, пока последняя фигура не исчезла в зарослях конского каштана, за которыми вдали пролегала дорога. Лишь тогда он медленно подошел к очагу и, прислонясь к нему, стал сгребать ногой догорающие угольки. Что-то капнуло и разлетелось брызгами на горячей золе. Видимо, дождь еще все-таки не перестал!
Густая краска уже сошла с его лица, и только на скулах, сообщая особый блеск его глазам, рдели два пятна. Он обвел взглядом хижину. Все было привычное и вместе с тем чужое. Вернее, все оттого и казалось чужим, что, оставаясь привычным, не вязалось с новой атмосферой, воцарившейся здесь, противоречило отголоскам последней встречи и мучительно напоминало о наступившей перемене. Каждая из четырех коек, вернее сказать, нар его товарищей, по-прежнему хранила отпечаток тех или иных особенностей своего недавнего хозяина с безгласной преданностью, на фоне которой их беспечное дезертирство выглядело чудовищным. В остывшем трубочном пепле, рассыпанном на нарах Судьи, жил еще его прежний огонь; оструганные, изрезанные ножом края ложа, принадлежавшего Второму Валету, еще таили воспоминания о минувших днях упоительной праздности; пулевые отверстия, изрешетившие со всех сторон сучок одной из потолочных балок, как и раньше, свидетельствовали об искусстве и давних упражнениях Первого Валета; немногие же картинки с неземными красавицами, приколотые у каждого изголовья, являли собою наглядное доказательство их былых сумасбродных увлечений — во всем звучал немой протест против их измены.
Он вспомнил, как его, мальчишку-сироту, привлекла их бродячая, полная приключений жизнь — именно такая, о какой он мечтал в часы ненавистных школьных занятий, — и как он стал членом их кочевого табора. Как они заменили ему родных и близких, пленив его юное воображение той детской игрой, которой они подменяли жизнь взрослых, — это он знал великолепно. Но как случилось, что из подопечного, всеобщего баловня он мало-помалу, незаметно для себя утвердился как сложившаяся личность и, все так же поэтически любя эту жизнь, принял на свои юные плечи бремя и нешуточных обязанностей и полудетских забот, — об этом он даже и не догадывался. Он льстил себя мыслью, что принят неофитом в их храм, что взял на себя обет послушания во имя их славной веры и культа привольной лени, а они всячески поддерживали это убеждение; так что теперь их отречение от этой веры могло быть только предлогом отречься от него! Но он не мог так просто рассеять чары, которые в течение двух лет наделяли поэтической прелестью будничные и порой не слишком благоуханные частности их существования, — потому что эта поэзия жила в нем самом. Урок, преподанный ему в назидание этими доморощенными моралистами, как частенько происходит в подобных случаях, пропал даром; покаяние, наложенное на него, не смирило, но пробудило протест; его глаза и щеки загорелись от возмущения, рожденного обидой. Оно нахлынуло не сразу, но бурно, растопив оцепенение первых минут стыда и оскорбленной гордости.