Страница 35 из 48
Длительная голодовка, замечу я, вещь противная. Очень скоро человека покидают силы. У меня стало хуже с глазами. Я не мог не только читать, но и смотреть телевизор. Тоска.
Первые дней 15 я терял по килограмму в день. Потом наступила следующая стадия голодания — я худел лишь грамм по сто в день. Я понял, почему сегодняшние евреи не похожи на евреев со старых гравюр. Те плохо питались и были очень худы. Я стал походить на старые гравюры. Руки и ноги выглядели, как шлагбаумы. Зато я стал легко садиться в позу лотоса. Йоги, я вспомнил, тоже почти не едят.
Наша голодовка — событие, в те годы еще необычное, — судя по передачам зарубежных радиостанций, имела значительный резонанс. Была реакция на нее и на шахматной Олимпиаде. Годы позже, на один из турниров Виктор Корчной привез мне майку с аппликацией BORIS GULKO, в которой он участвовал в пресс-конференции, организованной по нашему поводу. В такой же майке вышел на матч с советской командой голландский гроссмейстер Джон Ван дер Вил (John Van der Wiel).
И все же, могла ли такая голодовка сдвинуть камень, которым нас придавило анонимное начальство? Мы об этом не узнаем, потому что на 20-й день моей голодовки, 10 ноября, произошло событие, резко изменившее ход советской политической жизни. Умер Брежнев.
Склеротичный режим Брежнева поддавался давлению, а пришедший на смену Брежневу председатель КГБ Юрий Андропов был более крепок. Не физически — генсеком он стал, уже будучи смертельно больным, — а верностью доктрине тоталитаризма.
Отношения с Америкой стали стремительно ухудшаться, особенно после того, как советские сбили южнокорейский пассажирский самолет и настаивали, что сделали это по праву.
В один из первых дней после смены советского лидера к нам приехал Толя Волович, ученый-химик и чемпион Москвы по шахматам 1967 года, со своим другом, прекрасным актером Андреем Мягковым. Толя также был отказником и присоединился к нашей голодовке в один из ее первых дней. Держал он голодовку в своей квартире.
Мы обсуждали: что делать с нашей голодовкой в новых условиях. Мягков резонно заметил, что мир, занятый сменой советской политики при новом лидере, о нас забыл, и нужно воспользоваться поводом — смертью Брежнева — и заявить о прекращении голодовки. Но что делать с двадцатью днями, которые я продержался? Они мне казались неким капиталом, мне было жалко его терять, и мы решили голодовку продолжить.
Конечно, Мягков был прав. Сообщения о нашей голодовке исчезли из передач западных радио. Приближался сороковой день голодовки, когда, как говорилось в книгах, которые мы проштудировали, организм начинает поглощать белок мозга. Я закончил голодовку на 38-й день. Аня голодала 21 день.
Мы признали, что кампанию проиграли. Ни демонстрация, ни голодовка ничего не дали. Битва проиграна, война продолжается.
7. Годы безвременщины
В один из последних дней голодовки к нам на квартиру приехал Михаил Бейлин, заместитель начальника управления шахмат, и от имени председателя Спорткомитета СССР сообщил нам, что мы по-прежнему можем принимать участие в соревнованиях. В эти дни начинался 43-й чемпионат СССР по шахматам среди женщин в Таллине. Мы были подавлены неудачей с голодовкой, были рады возможности покинуть Москву и решили поехать в Таллин — один из самых приятных и наименее советских городов в СССР. Аня ехала играть, я — ее тренером.
В книгах, похоже, писали правду, что голодовка прочищает мозги. Аня играла хорошо. Решающей в турнире должна была стать ее партия с Наной Иоселиани. В несколько худшей для себя позиции Иоселиани на 38-м ходу просрочила время, и ей в соответствии с правилами было зачтено поражение. В нервной обстановке соревнований спортсмены иногда ведут себя сомнительно… Помня о политическом статусе Ани, Иоселиани написала в Москву в Спорткомитет жалобу. Наверное, жалобу на шахматные часы.
Через неделю в Таллин пришел приказ возобновить партию с 38-го хода. Приказ был явно абсурдный, он шел вразрез с правилами. Назывался он: «Решение Всесоюзной коллегии судей». Особенно забавным был в нем пятый пункт: обсудить данный случай на Всесоюзной коллегии судей. Так чей же был приказ?
Впрочем, приказ был подписан начальником управления шахмат гроссмейстером Николаем Крогиусом и заместителем председателя федерации шахмат СССР гроссмейстером Юрием Авербахом.
Это был интересный, типично советский феномен. Я почти уверен, что инициатива такого беззакония принадлежала самим означенным гроссмейстерам, хорошо знакомым с правилами шахмат, а не гэбэшным или партийным властям. Работники такого уровня полагали, что подлость входит в круг их служебных обязанностей. Хотя, может быть, так оно и было, может быть, и входила. Конечно оба, и Крогиус, и Авербах, сотрудничали с КГБ. О сотрудничестве Авербаха с КГБ писал в одной из статей Корчной. О Крогиусе это было ясно и без Корчного.
По социальному статусу оба гроссмейстера принадлежали к интеллигенции, а Авербах принадлежал и по существу писал неплохие статьи об истории шахмат. Как-то, когда я с ним еще разговаривал, я спросил его, не является ли он родственником известного литературоведа Леопольда Авербаха. Юрий Авербах выразительно посмотрел на меня и ничего не ответил. Понимал, что нужно стыдиться гонителя хороших писателей.
Крогиус принадлежал к интеллигенции только формально. Он был доктором психологических наук, но его «научные» работы носили анекдотичный характер. Так, в одной из книг он писал о своем «открытии»: если оба шахматных партнера хотят сделать ничью, ничейный результат вероятен. Одно его произведение я прочитал до конца. Это было письмо в газету «Правда». Во время «всенародного обсуждения новой конституции СССР», которая, все знали, соблюдаться не будет, Крогиус предлагал вставить куда-то там в этот потешный документ «и психологическая подготовка».
Оба гроссмейстера владели искусством прожить жизнь безбедно при коммунистах. Служить не за совесть, а, наоборот, без совести. Это был единственный путь, суливший легкую жизнь представителям творческой интеллигенции. И шли им многие, даже талантливые люди.
Конечно, Аня отказалась нарушать шахматные правила, не стала доигрывать уже закончившуюся партию, и ей присудили вместо победы поражение. В конце она отстала от Иоселиани на очко. Если бы не нарушение правил через три с половиной года на московской таможне, где кагэбэшники украли все наши медали, они украли бы на одну золотую медаль чемпиона СССР больше.
Конечно, мы написали протесты в федерацию шахмат и в Спорткомитет. После турнира к нам домой стал приезжать заместитель начальника Управления шахмат Крогиуса по воспитательной работе — появилась к тому времени и такая должность — Малышев, и передавал какие-то невнятные ответы. Похоже, он стыдился своей миссии. Однажды Малышев передал нам приглашение присутствовать на заседании шахматной федерации СССР, на которой должен был рассматриваться наш протест.
Мы явились на заседание федерации. Участвовало в нем довольно много какого-то народа. Были там и два гроссмейстера — Лева Полугаевский и Юра Балашов. Когда обсуждался наш протест, гроссмейстеры пристально смотрели в стол.
Обсуждение проходило так. Авербах долго что-то кричал, я не мог понять что. В какой-то момент он посмотрел на меня и наконец-то членораздельно заявил:
— Вы хотите прецедент?
Никакого прецедента я не хотел.
— Вот вам прецедент, партия Хюбнер — Петросян!
Происшествие, помянутое Авербахом, было широко известно. На олимпиаде в Скопле в 1972 году Петросян в партии с Хюбнером (Huebner) просрочил время и с досады швырнул шахматные часы на пол. Только в чем заключался прецедент?
В этот момент председатель федерации, выглядевший смыленным мужиком, летчик-космонавт Виталий Севастьянов, пресытившись нелепостью ситуации, заявил, что обсуждение нашего протеста переносится на следующее заседание федерации. Так мы и покинули это странное разбирательство, не проронив ни слова. А через несколько дней к нам в Строгино опять явился Малышев и сообщил, что федерация приняла решение не обсуждать наш протест без объяснения причин. Как гласит известная театральная фраза, о чем говорить, когда не о чем говорить.