Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 48

— Тут нужно смотреть диалектически, куда движутся страны, — возразил мне Константинов. — Египет и Сирия движутся в сторону прогресса.

Я почувствовал, что спичрайтера Суслова мне не побить, и закончил беседу. Он владел непобедимым идеологическим оружием советского руководства — маразмом как методом политического мышления.

В те же дни нас пригласил к себе Ботвинник. Как я уже писал, Аня была его любимой ученицей. Великий шахматист принял нас в своем кабинете. Я знал из опыта, что единственной формой общения, которой владел Ботвинник, был монолог. Впрочем, я и пришел послушать Ботвинника, а не уговаривать его уезжать.

— Советские люди — лучшие в мире, и с этим, я надеюсь, вы спорить не станете, — начал Ботвинник и строго посмотрел на нас. — А потому, если вы согласитесь остаться, я готов пойти в ЦК КПСС и добиться, чтобы к вам, — Ботвинник обратился ко мне, — относились так же, как к Романишину, — дался же им всем Романишин, — ибо, если так рассуждать, — Ботвинник не объяснил как, — то я еще в 1926 году должен был остаться в Швеции.

Дома я проверил по книге — в 1926 году, в возрасте 14 лет, Ботвинник выезжал с командой металлистов в Швецию и, видимо, всю жизнь возвращался к мысли, правильно ли он сделал, что вернулся в Ленинград. Проникнутый осознанием собственного величия, Ботвинник считал свою жизнь образцовой, и если он не избежал жизни среди «лучших в мире людей», то и мы не должны. Патриарх, как часто называли Ботвинника шахматисты, продолжал:

— Я знаю, что у вас есть сын. — Идейный коммунист Ботвинник подразумевал, что и мы знаем, что расти евреем в России — не лучшая участь, и дал полушутливый совет, который, конечно же, заготовил заранее: — Запишите его на фамилию матери. Я и сам бы так поступил, да у моей мамы была фамилия Рабинович.

Далее Ботвинник стал объяснять, что, живя в Советском Союзе, все возникающие проблемы решить можно. Правда, его объяснения звучали не как уговоры остаться, а наоборот, как подтверждение, что, конечно же, нужно уезжать, бежать, спасаться. Ботвинник рассказывал, что написал книгу о своей жизни. Цензура вырезала половину. Десять лет Ботвинник бился, и книга вышла в виде близком к задуманному. Это притом, что Ботвинник был идейным коммунистом и членом партии, и сам прекрасно знал, о чем писать нельзя.

Ботвинник создал с сотрудниками компьютерную шахматную программу. В СССР подходящего компьютера, чтобы опробовать ее, не было. В Америке выделили грант в миллион долларов, чтобы Ботвинник смог приехать и протестировать свои идеи на американском компьютере. Советские власти его не пустили. «Но я буду добиваться поездки и добьюсь, если раньше не помру», — реалистично оценил свои перспективы патриарх.

Философия Ботвинника при создании шахматных программ отличалась от той, на которой основывались его американские коллеги. Жаль, что не удалось проверить гениальность Ботвинника и в этой области.

Вскоре появилась жена Ботвинника Гаянэ — Ботвинник называл ее Ганна, — и сообщила, что на кухне нас ждут пироги и чай. Конец визита прошел в светской беседе.

Месяца через два после нашей подачи заявления произошло еще одно событие, потрясшее советский шахматный мир. Команда спортобщества «Буревестник» отправлялась в западногерманский город Золинген на матч кубка Европы с местным клубом. Одессит Лева Альбурт — летел он на матч, как и все советские участники, из Москвы, — провел вечер перед вылетом со мной. Мы долго гуляли и обсуждали жизнь, или, как сказал бы одессит, «беседовали за жизнь». Одна тирада Альбурта запомнилась мне дословно: «В Одессе я живу хорошо, — говорил Лева. — Я легко зарабатываю столько денег, сколько мне нужно. С девушками у меня тоже все в порядке. Шахматных турниров мне хватает. Но мне стыдно жить в этой стране».

После прогулки мы пришли ко мне домой, и моя мама стала кормить нас ужином.





— Вы, конечно, согласны, что евреям в этой стране жизни нет, — начала мама, остро переживавшая наш предполагаемый отъезд.

— Почему же только евреям, — возразил Лева, — здесь никому жизни нет.

Через день, ранним вечером, я занимался тем, чем занимались в такой вечерний час многие советские интеллигенты — я крутил ручку настройки радио, пытаясь поймать сквозь вой глушилок какую-нибудь западную станцию. Вдруг я услышал чистый голос, сообщение «Немецкой волны», что советский гроссмейстер Лев Альбурт попросил политического убежища в полицейском управлении города Кёльна. Тут же глушилка накрыла голос диктора.

Вскоре раздался телефонный звонок. Тренер команды «Буревестник», уже упоминавшийся Борис Постовс-кий, встревоженным голосом спросил меня, не слышал ли я каких-либо новостей. Как «невыездной», Борис находился не с командой в Германии, а с остатками команды, то есть с женами шахматистов, в подмосковном доме отдыха, где команда готовилась к поездке. Еще один тренер команды, Борис Персиц, тоже оставшийся в доме отдыха, ловил, как и я, радионовости. Но его приемник глушилка накрыла раньше чем мой, и он не понял, кто из членов команды попросил политического убежища. Жены шахматистов, услышав неясную новость, все как одна пустились в плач. Трудно было придумать себе участь хуже, чем жена невозвращенца. У всех перед глазами был пример семьи Корчного. Сын Виктора Корчного Игорь сидел в те годы в тюрьме. Я вернул спокойствие женам коллег — Альбурт был не женат.

Позже, обдумывая путь из СССР Альбурта и свой, я должен признать, что правильным был его путь. Следовать правилам в отношениях с организациями, находящимися над законом — коммунистической партией и КГБ, — было глупо. Конечно, убежать от них с семьей было довольно сложно, но возможно. И я, и Аня, за границу выезжали. Но после подачи документов строить планы побега стало уже поздно.

В эти два месяца после подачи нами документов решился вопрос, отпускать ли нас. Кто решал — Спорткомитет, КГБ или партия, я не знаю до сего дня. Да эти организации, как чудовищный сиамский близнец, имели сросшиеся части своих уродливых тел. Как была решена наша судьба, мы, естественно, тогда тоже не знали. Подавшие заявление на выезд в Израиль ждали ответа в ту пору обычно до девяти месяцев.

Пока же меня исключили из турниров, в которые я до того был уже приглашен, например из международного турнира во Фрунзе в июле 1979 года, в котором впервые ярко блеснула звезда молодого Гарри Каспарова; нас обоих — меня и Аню — лишили стипендий, которые государство потихоньку платило ведущим спортсменам. Официально в СССР профессиональных спортсменов почему-то не существовало.

Снятие стипендии с Ани было особенно вопиюще. Закон вроде бы защищал ее права как кормящей матери трехмесячного сына. Но говорить о законе в СССР было несмешной шуткой. Позже, послушав отказников, считавших, что советскую власть нужно донимать через ее же законы, мы подали в суд. Суд в СССР был, естественно, такой же шуткой, как и законы.

Между тем приближалось лето 1980 года — время летней Олимпиады в Москве. Евреи, гурьбой побежавшие, как и мы, в 1979 году подавать заявления на выезд в Израиль, почему-то считали, что к Олимпиаде всех «подавантов» должны отпустить.

Действительно, перед Олимпиадой получила выездные визы значительная группа евреев, последняя, перед долгим периодом, когда власти, пытаясь задушить процесс еврейского исхода, почти полностью перестали давать разрешения на выезд. Рассказывали, что одного отказника, спохватившись, вызвали в ОВИР за три дня до Олимпиады и спросили, хватит ли ему трех дней, чтобы собраться к отъезду. «Я могу собраться прямо сейчас, в вашем кабинете», — вроде бы ответил он.

Относительно нас КГБ провел перед Олимпиадой незамысловатую операцию. Сначала я как бы случайно встретил на улице Андрея Макарова. В начале перестройки Макаров станет знаменитым «демократом», главным обвинителем на процессе над коммунистической партией. Потом он станет председателем шахматной федерации СССР и прославится тем, что попробует оформить себе звание международного мастера по шахматам, представив в ФИДЕ таблицу турнира, которого вообще не было. Но запротестовали некоторые «участники» того турнира-привидения. Впрочем, я точно не знаю, может быть, ему и удалось оформить звание.