Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 113



Она быстро пошла к раскрытой в прихожую двери, но на полпути остановилась и, глядя на Мезенцева ненавидящими глазами, проговорила:

— Вы негодяй! Мерзавец! Если бы был жив Федор…

И, не договорив, выбежала из дома.

Марфа Ивановна говорила Веронике:

— Худо, худо с ней. С того самого вечера, што к начальнику она ходила, опять накатывать стало. Вот сидим тута вдвоем, она говорет и говорет про то да се, а потом я глядь на нее, а она вон в тую точку смотрит и глазочки у ней так заволокет, так заволокет, ну будто туман на тайгу лягет. Я ей: «Ты што, дочка, ты што умолкла? Может, головенка побаливать? Или ишо што? Так ты не моги скрывать, не чужой я тебе человек». А она говорет в ответствие: «Феденька чего-то долго не пишет. Не заболел ли? Я, Марфа Ивановна, — это она так говорет, — Я, Марфа Ивановна, без Феди жить не могу. Не дай Господь што с ним случится, помру я…» А тут шло Дунися цельный месяц весточки ей не шлет, совсем плохо. Я, грешным делом, думаю часом: приехал бы Дунися хоть на недельку, да и сказал ей такие слова: так, мол, и так, жизня не останавливатца, человек рожден чтобы род, значит, человеческий не иссякал, а потому давай поженимся, поскольку Федора не вернешь. А? Ты как насчет этого мыслишь?

Вероника пожала плечами:

— Не знаю, Марфа Ивановна. Помечтать, конечно, можно, да какой прок от такой мечты. Душа у меня болит за Полинку. Думали ведь все: ушла от нее болезнь навсегда, легче будет жить Полинке. А оно, видите, как все повернулось. Рассказывала она вам, что там у начальника случилось?

— Куда там! О том вечере и не заикайся лучше. Веронике Полинка тоже ничего не рассказывала, да та в этом не очень-то и нуждалась. Трудно ли было догадаться, что там у Мезенцева произошло? Не случайно ведь болезнь к ней вернулась. От потрясения, конечно.

Все же однажды, когда Полинка была в здравом рассудке, Вероника спросила у нее напрямик:

— Знаю, что не послушалась ты меня, ходила к Мезенцеву. И давай выкладывай все начистоту — что там было? Марфа Ивановна говорит: Полинка вроде как дочка для меня. Так вот и я тебе скажу — ты для меня тоже не чужая. Как сестра. Веришь?

— Верю, Вероника, — ответила Полинка. — А рассказывать о том, что было у Мезенцева, противно. Да уж расскажу… Показался он мне добрым, участливым человеком. И обнимет вот так, вроде по-отечески, и посмотрит на меня с таким сочувствием, что и душа размягчится. А потом… Мерзость, Вероника. Страшная мерзость. Лапать он меня начал, платье вот здесь расстегнул, и полез. Тогда я и почувствовала, как опалило мой мозг. Было бы под рукой какое-нибудь оружие, убила бы эту сволочь. — Полинка надолго умолкла, о чем-то думая или что-то вспоминая. И вдруг сказала: — А ты ведь о Мезенцеве больше знала, чем тогда мне поведала. Больше ведь?

— Больше, Полинка. Со мной было похуже, тошно вспоминать. И вот что я тебе скажу, хоть со стыда подохну, а придет время — обо всем напишу Петру Никитичу. Но сейчас этого не смогу. А вот когда уйду на фронт, тогда.

— На фронт? — удивилась Полинка. — Ты уйдешь на фронт? Что ты там будешь делать?

— Что делать? Что делают медсестры? То и я буду делать.

— Так то же медсестры. А ты?

— Через месяц я заканчиваю курсы санинструкторов. Через месяц, самое большее — через полтора. И сразу на фронт. Не стану задерживаться ни одного дня.

— А что скажет Валерий?

— Валерий? А мне наплевать, что он скажет. Наплевать, поняла?



— Нет, не поняла.

— Ну так слушай. Как ты думаешь, Валерий хочет уйти на фронт?

— Конечно. Когда еще Федор был жив и был здесь, Валерий часто говорил: «Какого дьявола меня здесь держат! Почему меня не отпускают туда, где сейчас находятся все честные люди — на фронт?»

Вероника так едко усмехнулась, что Полинка не могла не удивиться.

— Где находятся все честные люди. Вот именно — честные, да только не такие, как Валерий. Мастер пускать пыль в глаза доверчивым людям. Он же трус, мой благоверный муж. Гнусный трус. Чтобы как можно дольше остаться здесь, в глубоком тылу, он готов на все. Если надо, он и меня сто раз продаст, лишь бы были покупатели.

— Что ты говоришь, Вероника! — воскликнула Полинка. — Зачем ты так говоришь! Опомнись. Вы же любите друг друга…

— Любили, — тоскливо сказала Вероника. И так же тоскливо улыбнулась: — Да все уходит, как с белых яблонь дым… ну ладно, давай-ка переменим тему. Наши курсы санинструкторов находятся при госпитале. И я только вчера говорила с начальником госпиталя о тебе.

— Обо мне? — удивилась Полинка.

— Да. Подумала: а что, если тебе пойти там поработать? Вначале няней, и в то же время заниматься на курсах медсестер. А потом и медсестрой. Рассказала о тебе начальнику госпиталя — славная женщина этот начальник! — И она ответила: — Пусть приходит хоть сегодня. Ну? Или ты все же решила работать в эскадрилье?

— Нет, нет! — горячо ответила Полинка. — Я очень тебе благодарна. Вероника. Завтра же сведи мена к начальнику госпиталя. Хорошо?

— Договорились. Ты только держись, сестренка. Держись, ладно?

Глава шестая

Благо, ночи были беспросветно темными.

Невидимые тучи шли эшелонами на запад, и под ними такими же эшелонами шли на восток немецкие бомбардировщики. Далекий гул их ноющих моторов точно накатывающийся гром то приближался, вспарывая тишину, то вновь удалялся, затихая в ночном небе.

И тогда опять наступала тишина, нарушаемая лишь встревоженным криком какой-нибудь ночной птицы, истеричным воплем схваченной ужом лягушки да еле слышным всплеском болотной воды под ногами солдат Мельникова, Хаджи и лейтенанта Тополькова. Седьмые сутки они тащили примитивный свой плотик, на котором, то трясясь от лихорадки, то от нее же обливаясь потом, лежал раненный полковник Константин Константинович Строгов, и рядом с ним часами сидела обессиленная от потери крови медсестра Ольга. Часто впадая в долгое забытье, она шепотом разговаривала или сама с собой, или с воображаемой своей мамой, и полковник Строгов, прислушиваясь к ее словам, печально покачивал головой. Сам он от довольно быстро затягивающейся раны страдал всё меньше и меньше, и если бы не эта проклятая лихорадка, выматывающая из него душу, Константин Константинович, пожалуй, чувствовал бы себя лучше.

Двигались они только ночами, а перед рассветом, обнаружив на своем пути какой-нибудь заросший болотным кустарником островок, причаливали к нему и ждали следующей ночи. Днем, в пределах их видимости, бесконечными вереницами шли в глубь России несметные полчища солдат, грохочущие танковые батальоны, машины с автоматчиками, и полковнику Строгову порой казалось, что уже нет никакой войны, всякое сопротивление наших армий подавлено, и фашисты идут на восток лишь затем, чтобы устанавливать по всей стране свой «порядок». В такие минуты отчаяния, которые приходили к Константину Константиновичу все чаще, у него помимо его воли возникала страшная мысль вытащить пистолет и пустить себе пулю в висок, освободившись таким образом и от душевных, и от физических страданий. Что его удерживало от такого поступка полковник и сам не знал. Если он начинал думать о будущем, оно представало перед ним в самом неприглядном свете. Даже если им удастся, наконец, выйти к своим, разве его не ожидали там такие неприятности, о которых даже помыслить страшно. Вернуться с четырьмя человеками, оставшимися от батальона — кто поверит, что он сделал все от него зависящее, чтобы избежать разгрома?!

За ночь они продвигались не больше, чем на километр, а порой и того меньше. Еще не трогаясь в путь, солдат Мельников отправлялся «прощупать», как он говорил, дорогу, по которой им предстояло двигаться. Вооружался шестом и медленно шел по болоту, через каждый шаг опуская шест впереди себя. Бывало, что он обнаруживал трясину, которая могла в течение двух-трех минут засосать человека, и тогда Мельников отмечал это место вешками, с поразительной способностью обнаруживая их в темноте. Полковнику Строгову и лейтенанту Тополькову он убежденно говорил: