Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 113



По всей вероятности, летчик «рамы», наблюдавший в обзорное зеркальце за истребителем русского, ведущего по его самолету прицельный огонь, решил, что надо как можно быстрее делать какой-нибудь маневр и таким образом выйти из-под огня. Он тут же попытался бросить машину на крыло и заложить крутое скольжение, однако уже было поздно: в этот самый миг «фокке-вульф» от последней пулеметной очереди Денисио затрясся, будто живой организм в предсмертной агонии, и сразу же вспыхнул, бросив вверх сноп огня, похожий на огромную шаровую молнию.

— Порядок, Денисио! — услышал Денисио в шлемофоне восторженный голос Валерия Строгова. — Здорово ты его!

Окутанный огнем «фокке-фульф» стремительно падал вниз, и Денисио ждал, что вот сейчас он увидит хотя бы один купол парашюта, но никто из экипажа «рамы» машину не покидал, а почему — этого Денисио, конечно, не знал. Сейчас он вдруг вспомнил лицо стрелка «фокке-вульфа» и подумал, что все-таки искажено оно было не ненавистью, а страхом. Этому стрелку было, наверное, не больше двадцати, может быть, ему впервые довелось участвовать в таком бою, и страх его естественен. «А я? — подумал Денисио. — Было ли мое лицо искажено ненавистью? Ведь должен же я ненавидеть этих сволочей, которые пришли в мой дом, чтобы, помимо всего прочего, убить и лично меня? Должен, или нет?»

Такими вопросами Денисио задавался не раз и не два. И долго над ними размышлял. Размышлял он примерно так: кто знает, почему пошел воевать вот этот самый стрелок, которого я убил? Легко сказать: «А ты отказался бы надеть военную форму…» Но тогда, наверняка — казнь. И не только казнить будут того, кто «сказал» приказу идти на войну нет, казнить наверняка будут и его мать, и отца, и детей, если они у него уже есть. Такой уж там у этой фашистской своры «порядок». Поэтому думать, будто каждый немецкий солдат или офицер, будь это пехотинец, танкист или авиатор — фашист, пожалуй, не стоит.

Денисио вдруг вспомнил подробный рассказ Николы Череды о том вылете, когда погиб Федор Ивлев. Немецкого летчика, который не выпустил по автобусам с детьми и по машине Федора ни одной пулеметной очереди, Микола назвал «музыкантом», хотя и не знал, что точно также его про себя назвал Федор Ивлев. «Я долго потом размышлял, — говорил Микола, — почему он, этот „музыкант“ летал так, будто не бой это был, а прогулочный полет. Ни разу не нажать на гашетку — это ж как надо было понимать? Вначале я пришел к выводу, что у него кончились боеприпасы, и ему просто нечем было стрелять. Во потом напрочь отбросил эту версию. Как у него могли кончиться боеприпасы, если он только-только прилетел и еще не успел ни разу выстрелить? Значит, не хотел стрелять, зная, что в автобусах ребятишки? Заговорила совесть? Дрогнула душа? Вспомнил, может, своих пацанят, оставленных где-то в Мюнхене, в Берлине или на какой-нибудь маленькой ферме? Но ведь мы все говорим, что у фашистов совесть уже давно молчит, а души, как таковой, нет вообще. Правильно. Но почему надо думать, что каждый немецкий солдат и офицер обязательно фашисты?»

Вот так в те короткие мгновения, когда «фокке-вульф» падал на землю в виде огромной шаровой молнии, думал и Денисио, провожая взглядом эту самую шаровую молнию с людьми, может быть, еще живыми. Пока живыми. Разве все они — и летчик, и штурман, и стрелок — обязательно фашисты?.. Нет, если честно говорить, Денисио не испытывал по отношению к ним абсолютно никакой жалости. «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет». Все правильно. Но именно вот в эти короткие мгновения Денисио как-то по-новому стал воспринимать свое отношение к своим врагам. Странное, и даже им самим не до конца осмысленное отношение: он продолжал, как и все честные люди на земле, люто ненавидеть всю фашистскую свору и всю немецкую армию в целом, но в то же время не испытывал особой ненависти к каждому — о-т-д-е-л-ь-н-о-м-у человеку-немцу. Хотя сам видел ненависть к себе постоянно. Он в-и-д-е-л ее в каждой кабине «мессера», «фокке-вульфа», «Хейнкеля», видел, как она незримо мчится к его «ЯКу», с земли в образе зенитного снаряда, он ощущал ее в воздухе, пропитанном немецкими солдатскими шинелями, запахами их походных кухонь, когда он, бывало, бреющим пролетал над той или иной немецкой частью. Правда, он эти запахи воспринимал как вонь сортиров, и ему казалось, что эта вонь и-з-го-т-о-в-л-е-н-а специально дли него, чтобы показать ему, как его ненавидят.

Однако проходило время — и Денисио чувствовал, как его мироощущение круто меняется, как грубеет его душа, и он уже начинает испытывать ненависть не просто к общей массе немецкой армии, а к каждой отдельной личности, представляющей эту армию, будь это рядовой солдат, офицер или генерал. Особенно это происходило с ним в те минуты, когда эскадрилья возвращалась после боевого вылета на аэродром и все уже знали, что кто-то вместе со всеми не вернулся и не вернется уже никогда; те, кто вернулся, не сговариваясь шли в конец летного поля, становились в крут, извлекали из кобур пистолеты и над аэродромом несся троекратный залп; потом они, прежде чем разойтись, долго стояли, положив руки друг другу на плечи, словно собираясь исполнить какой-то ритуальный танец, и молчали. Очень долго молчали. Но вот командир эскадрильи Микола Череда говорил:



— Они нам за это заплатят, суки!

Лейтенант Чапанин:

— Если бы я был в пехоте, я не стрелял бы в них, а давил вот этими руками. Как вшей. Каждого, кто попался бы под руку.

Денисио видел, как наливались кровью глаза Чапанина, какими жесткими становились его глаза. И думал: «Я тоже давил бы каждого, кто попался бы под руку. Каждого!» Теперь у него даже и мысли не было о том, что кто-то из немцев не виноват — раз виновата вся свора, значит, виноват и каждый в отдельности. Иначе и быть не может.

Они начали штурмовать танковые колонны с ходу. Вначале танки продолжали двигаться с той же скоростью, и даже не нарушая строя. Можно было подумать, что им плевать было на пушечный огонь штурмовиков, на, «эрэсы» которыми летчики «Илов» обстреливали колонны. Кое-кто из танкистов, пренебрегая опасностью, открывал башенные люки и строчил по самолетам из пулеметов. Но вот вспыхнул один танк, закрутился на месте — с перебитой гусеницей — другой, остановился третий. Несколько машин сошли с проселочных дорог и стали уходить в стороны, рассеиваясь по полю. А штурмовики (их было много, не меньше, наверное, трех десятков), пройдя от начала колонн до замыкающих танков, развернулись и снова пошли в атаку. Нельзя сказать, будто среди танкистов началась настоящая паника, но все же тот порядок, когда они шли один за другим почти вплотную, распался, а еще через десяток минут они заметались, бросаясь то влево, то вправо, то вдруг останавливаясь, чтобы через несколько секунд снова начать движение. Но несмотря ни на что, огонь по штурмовикам они не прекращали ни на минуту. Сверху Денисио видел, как вдруг шедший на высоте тридцати-сорока метров «Ил» загорелся, как его летчик хотел бы отвернуть в сторону и попытаться уйти подальше, чтобы совершить посадку, но, видимо, поняв, что это ему никак не удастся, направил штурмовик в средину сгрудившихся в одном месте танков и врезался в эту кучу; и Денисио услышал мощный взрыв, будто это взорвалась мощная бомба и выбросила к небу столб огня, дыма и скрежещущего металла. И еще Денисио показалось, будто он услышал, как застонала от боли земля, точно она была живым существом. А потом он представил — очень ярко и зримо — какая смертная тоска была в глазах летчика и стрелка-радиста штурмовика в этот последний миг, когда они уже знали, что сейчас погибнут, и что вот тот луч солнца, который как бы ненароком упал в их кабину, это последнее, что они видят в своей жизни… И сам Денисио вдруг почувствовал, как вот такая же смертная тоска, смешанная с горечью, жалостью и в то же время с ненавистью, захлестнула все его существо, корявыми руками сжала сердце и не отпускает.

— Седьмой, седьмой! — доносилось до Денисио будто из потустороннего мира, и хотя он ни на секунду не забывал, что это его позывные, он никак не мог понять, кто, откуда и зачем их произносит. — Седьмой, седьмой, какого хрена не отвечаешь?! Я — первый. Ты что, спишь, Денисио?!