Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 113



— Ну, что ж, давайте «притираться», товарищ капитан, — сказал Строгов, поудобнее устраиваясь под деревом, где они сидели вдвоем с Денисио. — Думаю, что под этим словом наш командир эскадры (так он часто величает свою эскадрилью) имеет ввиду главное: получше узнать друг друга, тогда и в бою легче будет друг друга понимать. Не знаю как вы, товарищ капитан, а я с этим вполне согласен.

— Если выбудете все время называть меня товарищем капитаном, — поморщился Денисио, — вряд ли мы быстро придем к пониманию друг друга. Или вы думаете иначе, товарищ старший лейтенант?

Строгов засмеялся:

— Я ведь по субординации. Хотя, если честно, субординацию терпеть не могу. Но от нее ведь никуда не денешься, не так ли, товарищ? Ладно, ладно, не хмурься, Денисио. Спасибо тебе…

— За что?

— Сам знаешь, за что. Мог бы по старшинству держать на расстоянии.

— Ерунда. Лучше расскажи о себе.

— Это можно. Хотя рассказывать о себе всегда сложно. То, что мне может казаться важным, для другого выглядит мелочью, пустяком. Бывает так?

— Бывает. Но многое зависит от того человека, кому рассказываешь.

— Правда…

Некоторое время Строгов молчал, углубившись в себя. Может быть, хотел вспомнить что-то такое, что было в его жизни действительно важным. Важным не только для него самого, но и для других, в данный момент, например, для Денисио. Потом он лег на спину, заложил руки за голову и долго смотрел в небо, которое иногда любил, иногда ненавидел. Все зависело от того, как оно встречало его и близких ему людей.

Денисио не прерывал этого молчания. Он еще не мог объяснить себе, почему Строгов с каждой минутой нравится ему все больше и больше. Да, пожалуй, как-то однозначно объяснить это было и невозможно. У Строгова была такая открытая улыбка, что, глядя на нее, и самому хотелось улыбаться. И вообще, казалось Денисио, Строгов весь был раскрытым, ничего в себе не припрятавшим.

Вызвали удивление его глаза. Даже когда Строгов сердился (в случае, например, с Красавкиным), или улыбался, они все время оставались у него задумчивыми. Порой создавалось впечатление, будто он хочет что-то вспомнить, или во что-то проникнуть своей душой, но это никак ему не удается, отчего он, может быть, страдает.

Строгов говорил:

— Сколько раз я слышал от людей: «С самого детства я мечтал стать летчиком». А я никогда об этом не мечтал. Правда, летать мне хотелось. Не за пассажира, а самому себе, чтобы я сам все чувствовал. Наверно, потому я и пошел в аэроклуб. И когда впервые вылетел сам, без инструктора, испытал истинное наслаждение. Кажется, даже пел, или просто орал во время этого первого самостоятельного полета. А потом — зона, высший пилотаж, любые фигуры, которые удавались мне удивительно легко, опять восхищение какой-то удивительной раскрепощенностью и… зависть к птицам.

И все же я никогда не мечтал стать профессиональным летчиком. Десять, двадцать, тридцать полетов — и вся страсть улетучилась, зависть к птицам стала казаться смешной, и вообще… — Он приподнялся, внимательно, точно изучающе, взглянул на Денисио. — Тебе это все кажется странным, не правда ли? И ты, наверно, думаешь: «Зачем же такому человеку доверили машину, зачем ему вообще доверяют идти в бой, в котором он может погибнуть не только сам, но и из-за его нерадивости могут погибнуть и другие…»

— Но ты так не думай, Денисио, ты так не думай, я очень прошу тебя! Если бы не было войны… Но ведь война есть! И ты, и я — мы солдаты. А солдат, как я думаю, ответственен за судьбу государства не меньше, чем маршал или генералиссимус. По крайней мере, я такую ответственность чувствую. И когда идет бой, я думаю только об одном: этот бой я должен выиграть! Если выиграю его я, значит, выиграют его и мои друзья. Понимаешь, Денисио, каждый бой я воспринимаю как решающий: быть или не быть нашей Родине свободной. Я знаю, ты не станешь надо мною смеяться. Нет, не станешь, правда? Испания тебя многому научила. Она всех многому научила. Для чего я обо всем этом тебе говорю? Мне хочется, чтобы ты мне верил. Верил, что я никогда не подведу в бою. Без такой веры нельзя. Конечно, ты можешь сказать: «Посмотрим, как оно там будет». Ну что ж, посмотрим…



Не очень-то подумав, для чего он это говорит, Денисио сказал:

— Моего отца тоже звали Валерием. И он тоже был летчиком. И погиб в первые дни войны.

А Строгов воспринял его слова так, будто Денисио уже сейчас, уже вот в эту минуту оказывает ему то доверие, в котором он нуждается — иначе зачем бы он говорил, что его отца тоже звали Валерием и что он тоже был летчиком.

И на лице Строгова появилась та самая откровенная улыбка, видя которую, и самому хотелось улыбаться.

Денисио спросил:

— Значит, ты летчик не по призванию? И если бы не война… А если бы не война?

— А если бы не война? На войну я ушел с четвертого курса университета. Исторический факультет. Вот это и есть моя страсть. Я мог не спать ночами, закопавшись в архивах, в полуистлевших манускриптах, смешно об этом вспоминать, но, поверишь, Денисио? — с Александром Македонским, с Юлием Цезарем, с Екатериной Второй я разговаривал так, как вот сейчас с тобой. Не совсем так, конечно, ты это понимаешь, нас разделяли сотни и сотни лет, но я вслух задавал им вопросы — и слышал, слышал, Денисио! — как они мне отвечали. Помню, в такие минуты, поймав меня на подобных «сеансах», мать с нескрываемой тревогой говорила: «Тебе все-таки не мешает обратиться к врачу психиатру, сынок. Все это не так просто, как тебе кажется». А я смеялся. К какому, черту, психиатру! Я здоров, как бык, в голове у меня полный порядок.

Но она все-таки однажды привела врача. Нет, она, конечно, не сказала, что это врач, просто — давний незнакомый, и — пока она что-нибудь приготовит к столу, вы, дескать, посидите и поболтайте о том, о сем. А я-то сразу сообразил, что это за знакомый. В первую очередь он сел напротив меня и начал пристально глядеть в мои глаза. Я чуть не прыснул: эх, думаю, зелен же ты для психиатра. Потом он вроде ради любопытства спрашивает:

— Вот ты увлекаешься историей, Валерий. Она и вправду столько тебя захватывает, что ты стараешься как бы воскресить далекое прошлое и потом будто видишь живыми многих из тех, кто оставил после себя глубокий след. Ну, скажем, Петра Великого или Наполеона, или еще кого?

Тут я и решил устроить маленький спектакль.

— Выспрашиваете, — отвечаю, — действительно ли история так меня захватывает, что я стараюсь как бы воскресить далекое прошлое и потом будто живыми вижу исторических персонажей. Но почему вы говорите «будто»? Никаких будто! Я вижу их так же, как вижу в эту минуту вас. И разговариваю с ними так же, как сейчас разговариваю с вами.

Говорю вот так психиатру, а сам смотрю на него и опять еле сдерживаюсь, чтобы не прыснуть. Он, как мне сдается, принимает все за чистую монету, и глаз с меня не спускает — ни дать, ни взять самодеятельный гипнотизер. Ну, тут я и понес.

Вот, например, говорю, Юлий Цезарь. Славный, скажу я вам, мужик. Рубаха-парень. С ним посидеть поболтать — одно удовольствие. По-русски он, правда, изъясняется плоховато, но ничего, запросто переходим на латынь — и все становится в порядке. Какие проблемы обсуждаем? Разные. Приносит ли вред, или наоборот, рабство в Римской империи? Какие виды на урожай кукурузы в России, почему повысились цены на пряности, доставляемые из Индии?

— Интересно. Очень интересно, — замечает врач-психиатр. — А как Екатерина Вторая?

— Замечательная женщина. Кокетничает, правда, строит глазки, а вообще приятная дама. Любит шотландское виски, армянский коньяк и чачу. Бывает, выпьем с ней на брудершафт, тут она и начинает — «Ты, — говорит, — конечно, не князь Потемкин-Таврический, но парень что надо. С тобой приятно. Я вот, — говорит, — уеду в столицу, так ты не забывай меня. Пиши. Обещаешь?»

И вдруг врач как расхохочется, остановиться не может, слезы вытирает, а они текут у него и текут. Мать, конечно, тут как тут. Что, мол, здесь происходит? А врач, заикаясь от смеха, говорит: