Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 113



От этого светящегося в ней счастья, которого она ожидает, Полинка на глазах у Вероники расцветает, черты ее лица преображаются, в них читается что-то возвышенное, почти неземное, и Вероника со скрытой печалью думает: «А мне такого не дано. Я никогда теперь не смогу быть такой безмятежно счастливой, как Полинка. Потому что никогда не забуду того, что сделала…»

Вероника сказала, устремив взгляд на Валерия:

— Ты говоришь, что на войне награждают почти всех. Значит, по-твоему, на войне все герои? Нет ни трусов, ни предателей, нет таких, которые прячутся за чужие спины? Слышишь? Я спрашиваю: нет таких, которые прячутся за чужие спины?

Валерий ответил не сразу. Такой обозленной; взъерошенной, едкой Веронику он еще не видел. И ничего подобного от нее не слышал. Для них обоих даже намеки на то, что случилось той ночью, когда она ходила к Мезенцеву, были вроде табу. Они могли про себя думать все, что угодно, но говорить вслух о том, что тогда произошло, они не смели. Понимали, что каждый из них фальшивит сам с собой, каждый лицемерит, и все же никогда этой темы не касались. Веронике от этого не было легче ни на каплю. Наоборот, она чувствовала себя так, словно внутри у нее происходит сложный процесс какой-то химической реакции: там все время накапливается нечто не поддающееся ее пониманию, схожее с кипением лавы в непроснувшемся еще вулкане; все клапаны закрыты, никакого выхода увеличивающемуся внутреннему давлению нет, и она живет в постоянном ожидании чудовищного взрыва. Будь Валерий умнее, обладай он незаурядной интуицией, он, наверное, попытался бы хотя изредка, хотя бы подспудно приоткрыть один из душевных клапанов Вероники, и тогда риск взрыва уменьшился бы. Однако, его эгоизм, его упоение славой замечательного летчика, которую ему расточали почти на каждом шагу, затмевали в нем все, что касалось обыкновенных житейских вопросов. Если он порой и страдал, вспоминая «вальпургиеву ночь», как он называл про себя ту встречу Вероники и Мезенцева, то это его страдание носило лишь характер дикой ревности: «Она, дрянь, такая, все же спала с ним, в этом можно не сомневаться!» И при этом не испытывал своей вины, тоже, конечно, лицемеря перед самим собой, внушая своей не очень-то обеспокоенной совести: «Никто ее насильно туда не посылал, она сама туда побежала…»

— Так почему же ты не ответил на мой вопрос? — продолжая в упор смотреть на Валерия, переспросила Вероника. — По-твоему, у нас нет людей, которые прячутся за чужие спины?

Это был уже вызов — Валерий понял это сразу. И вначале его одолел страх: вдруг Вероника сейчас обо всем расскажет Полинке? Вдруг она решила больше ничего не утаивать, полагая, что этим самым она как бы скинет с себя груз, очистится от грязи, которой сама себя замарала. Она ведь сентиментальная дура, ей наплевать, что будет после этого с ним, с Валерием. Узнай обо всем капитан Шульга — и завтра же прощай учебная эскадрилья, слава прекрасного летчика-инструктора, прощай надежда на повышение. А впереди фронт, смертельные опасности.

— Разве я это утверждаю? Он положил рядом с собой газеты и просительно посмотрел на Веронику. — Развел говорю, что миллионы солдат и офицеров там, на фронте, все как один — герои? Я просто говорю, что летчиков на войне награждают чаще, чем других, хотя не каждый из них в любом воздушном бою обязательно проявляет подлинный героизм.

— Значит, стоит «покрутиться в боевой карусели, и-з-б-е-г-а-я драки» — и на груди у тебя уже орден?

«Боже, что это на нее наехало! — раздраженно подумал Валерий.

— С ума спятила? Да еще при Полинке, которая на своего Федора молиться готова. И черт меня дернул вступить в этот идиотский разговор!»

— Я еще раз повторяю, — сказал он, — что в данном случае говорю не лично о Федоре, а о летчиках вообще.

Вероника скривила губы и едкой усмешке:

— Ты своими глазами видел, как дерутся «летчики вообще»? Ты видел, как горят их машины, как они вдвоем-втроем бросаются в бой на десяток фашистских самолетов?

Полинка продолжала сидеть, прижимая конверт с письмом Федора к груди. Ничего подобного она от Валерия не ожидала. По простоте душевной она думала, что вот прочитает она Федору и Веронике письмо, и они обязательно разделят ее радость, и это станет для нее, Полинки, незабываемым днем, и она унесет отсюда такое же светлое чувство, чем была наполнена ее душа. Больше всего ее удивило, что именно Вероника, а не Валерий, поняла ее чувства, и что Вероника, не Валерий, говорит о той тяжести, которую испытывали на фронте Федор и его друзья.

— Я пойду, Вероника — вставая из-за стола, сказала Полинка. Голос у нее был тихий, в глазах застыло печальное недоумение и, кажется, тоска, скрытая за невеселой улыбкой, но Вероника ее безошибочно уловила. — Я пойду, вы уж меня извините, что я так внезапно… Я думала…

Валерий вдруг сорвался с места, фальшиво-оживленно воскликнул:

— Нет, нет, мы так тебя не отпустим! У меня найдется бутылочка хорошего винца, и мы отметим удачу Федора. Без этого нельзя.

Полинка сказала:

— Спасибо. Большое спасибо. До свидания.



И ушла.

Она уже подходила к дому, когда вдруг услыхала:

— Полинка!

Она обернулась и увидела Денисио.

— А я к тебе, Полинка, — сказал он. — Захотелось узнать, как дела у Федора. Получаешь от него письма?

— Получаю, — ответила Полинка. После того, что она услышала от Валерия, ей уже больше не хотелось ни с кем делиться своей радостью. «Буду носить все в себе, — думала она. Только в себе. Потому что никому ее, мою радость, до конца не понять». — Получаю, — повторила она суховато. — Федя все время мне пишет. Обо всем, что там у них делается.

Кажется, Денисио почувствовал эту самую суховатость в ее ответе. Полинка увидела, как он в нерешительности остановился в двух шагах от нее не его лица сбежала добрая улыбка, та самая улыбка, о которой Федор не раз говорил: «Когда Денисио улыбается, в нашем грешном мире становится светлее и уютнее». Федор любил Денисио, да и сам Денисио относился к Федору так, как будто они были братьями.

— Все там у него в порядке? — спросит Денисио.

Полинка неожиданно для Денисио шагнула к ему, взяла его под руку и сказала:

— Пойдем ко мне. У меня есть пельмени, я угощу тебя, и мы обо всем поговорим. Не возражаешь?

— Какой же человек станет возражать против угощения, да еще пельменями! — засмеялся Денисио. — Конечно, пойдем.

Денисио, когда Федор был еще в эскадрилье, не раз посещал их небольшую, но такую уютную квартирку, и каждый раз испытывал здесь удивительное ощущение покоя, словно он находился не в гостях, а в своем собственном доме за тысячи верст отсюда, где жил когда-то (тысячу лет назад?) с матерью и отцом, пилотом Денисовым-старшим. Такая же атмосфера непринужденности и любви, доброжелательности и взаимного уважения. Он смотрел на Федора и Полинку, слушал, о чем они говорят друг с другом и, прикрыв глаза, памятью своей переносился в далекое прошлое, и ему начинало казаться, будто он слышит голоса матери и отца, их слова, в которых столько же любви и тепла. Нет, он не завидовал Федору и Полинке, он искренне радовался их счастью, но нет-нет, да и зашевелится в его душе непрошеная гостья — тоска по своему прошлому, которое уже никак не воротишь.

…Полинка принесла судок с пельменями, от которых шел такой аппетитный запах, что Денисио поневоле сглотнул слюну.

— Сто лет не ел ничего подобного, — сказал он, насаживая на вилку и отправляя в рот одну пельмешку за другой. — Жаль, нет Федора, мы с ним запросто опустошили бы твой судок.

— А мы и без Федора вдвоем с тобой его опустошим, — засмеялась Полинка. — За его здоровье.

А потом они сели рядом на старенький, скрипнувший пружинами диван, и Полинка, коснувшись пальцами ордена Красного Знамени на груди Денисио, спросила:

— Скажи, Денисио, может ли так быть, чтобы летчику вручили боевой орден просто так, ни за что. Или, вернее за то, что он… Ну, например, идет в бой, этот летчик тоже вроде бы участвует в бою, но он, понимаешь, просто крутится в боевой карусели, смалит из пушки и пулеметов в белый свет, а сам-то избегает настоящей драки… Ты понимаешь, о чем я говорю? Только ты не подумай, будто я говорю о тебе и о твоем ордене. Я знаю, как вам трудно приходилось в Испании — многое успела прочитать из репортажей Михаила Кольцова. Я — вообще…