Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 190 из 203

Он видел: Эмилио не злорадствует. Нет, это чувство сейчас от него далеко. Больше того, Эмилио больно — это нетрудно угадать по его глазам. Он невероятно сдал, его брат. Почти старик… Ничего не осталось от того Эмилио, которого он видел последний раз перед началом войны… Да и что от них от всех осталось?

Однако сам-то он мало изменился. Лишь еще более суровым стало красивое мужественное лицо. Сейчас оно измучено душевной и физической болью, но в нем по-прежнему остались черты, о которых в далеком их детстве мать говорила: «На челе Морено написана твердость дамасской стали».

— Морено! — Эмилио не хочет, чтобы голос его дрожал, но он дрожит, и ничего тут поделать нельзя. — Морено, ты знаешь, что тебя ожидает?

— Да. Я готов к этому.

— Слушай, Морено… Я могу… Ты дай мне слово офицера, слово дворянина, что больше не станешь участвовать в этой войне, если я тебе предоставлю свободу? Я могу взять на себя такую ответственность, но… Я знаю, если ты дашь такое слово, ты сдержишь его… Решай, Морено…

Морено улыбнулся. В его улыбке не было в эту минуту ни зла, ни ненависти, словно он сумел изгнать из себя все, что долгое время носил в душе против Эмилио. Даже глаза его потеплели, и Эмилио с радостью подумал: «Он сейчас даст мне такое слово, и это будет не Морено Пардос, если не сдержит его».

Но Морено сказал:

— Правду сказать, я не ожидал от тебя подобного великодушия.

— Значит…

— Нет! — Морено вскинул голову, и Эмилио увидел ту самую «дамасскую сталь» в чертах его лица, о которой когда-то говорила мать. — Нет, Эмилио, я был солдатом и солдатом останусь до конца. И скажу тебе правду: если бы ты оказался в моих руках, я тебя не пощадил бы. Зови своих солдат, Эмилио, мы уже все с тобой решили…

Через неделю, вернувшись из штаба генерала Игнасио Идальго де Сиснероса, куда его вызывали по неотложному делу, инженер Фернан Саморо сказал Эмилио Прадосу:

— Его расстреляли вчера ночью…

Глава двенадцатая

Ни героизм испанского народа, ни отчаянные попытки командования республиканской армии уже не могли остановить интервентов: битва за Каталонию близилась к концу. С каждым днем фашисты все ближе подходили к Барселоне, и с каждым днем слабело сопротивление республиканцев. Поредевшие их полки и батальоны, истекая кровью, цеплялись за каждый клочок земли, за каждый камень, но что можно было сделать, если у них в самый разгар боя вдруг не оказывалось ни одного снаряда и патрона! Солдаты бросались на врагов с ножами и камнями в руках, в ход шли кинжалы и ржавые тесаки, найденные ими у крестьян, бывшие матадоры бились своими шпагами, бандерильеро извлекали из парусиновых чехлов бандерильи, а их косили пулеметным дождем, мавры на разгоряченных, откормленных лошадях врывались в гущу боя и поднимали на пики измученных, усталых, голодных бойцов и от восторга сами ржали, как лошади, и тысячи глоток в исступлении орали что-то нечленораздельное, дикое, звериное.

А по дорогам, по тропкам, по выжженной войной земле к франко-испанской границе тянулись сотни тысяч измученных, усталых, голодных людей, стремящихся поскорее уйти от расправы. Повозки, запряженные худыми мулами, тележки, детские коляски, машины всех марок, толпы пешеходов — это человеческое море плескалось, шумело, билось в агонии, мерзло, пронизываемое холодными январскими ветрами, околевало на мерзлой земле, умирало от голода и болезней…

Разноплеменное — здесь были эстремадурцы, андалузцы, баски, каталонцы, люди разных профессий: ученые и писатели Мадрида, камнетесы Толедо, чеканщики Севильи, артисты Валенсии, рыбаки и докеры Картахены, — это людское море проклинало судьбу, молилось, надеялось, роптало, с тревогой смотрело на небо, откуда в любую минуту могли посыпаться бомбы и послышаться захлебывающиеся пулеметные очереди…

С севера, от Пиренеев, ночами тянуло лютым холодом, от которого, казалось, кровь застывала в жилах. Детей и дряхлых стариков и старух укутывали рваными одеялами, негреюшими простынями, подсовывали под теплые бока мулов и маленьких осликов, укрывали соломой, но никто не решался разжечь даже крохотный костерок — в небе гудели фашистские бомбардировщики, выискивая добычу. А по утрам, чуть рассветет, там и сям слышались душераздирающие вопли женщин:

— Манолильо, сыночек, травинка моя, проснись же, открой свои глазки!..



— Кончита, ласточка, погляди на меня… Люди, люди, идите сюда, посмотрите на мою крошку, она застыла, она совсем не дышит!..

В холодной каменистой земле выдалбливали ямки, и на прежнем ночном биваке оставались десятки грубо сколоченных деревянных крестов. А человеческий поток тек дальше…

У французской границы беженцы и тысячи раненых бойцов-республиканцев остановились: граница по распоряжению Даладье оставалась закрытой на замок. Каждую ночь смерть заглатывала десятки жертв, люди шатались от истощения: раны бойцов гноились и кровоточили, под грязными, пропитанными гноем бинтами копошились черви, матери прижимали к груди умерших младенцев, старики умоляли бросить их на дороге, а «демократическое» правительство Даладье, опирающееся на полную моральную поддержку «демократических» Соединенных Штатов и Великобритании, делало вид, что ничего об этой трагедии ему неизвестно, они, дескать, продолжают соблюдать «невмешательство» в дела воюющих сторон…

Тогда заговорил французский рабочий класс, фермеры, вся честная Франция, потомки тех, кто когда-то штурмовал Бастилию и в ком еще не погас образ Жанны д'Арк.

На холмах Монмартра, на Елисейских полях, у Триумфальной арки собирались тысячи французов и плотными колоннами шли к правительственным зданиям с лозунгами и транспарантами:

«Французский народ не позволит покрыть себя позором! Открыть границу для наших испанских братьев!», «Даладье, Бонне, Чемберлен и лорд Галифакс — предатели человечества!», «Требуем прекратить издевательство над человеческой моралью! Даладье и Бонне — к позорному столбу!», «Друзей Гитлера, Муссолини и Франко — Бонне и Даладье — на свалку истории!..»

Ни полиция, ни головорезы из «Боевых крестов» и «Аксьон Франсэз» ничего не могли поделать — слишком высокий накал гнева охватил всю страну, и гнев этот нарастал, как снежная лавина…

Хитрый политикан Жорж Бонне, сидя за чашкой кофе в кабинете Даладье, говорил:

— Это становится опасным, Эдуард. Котел, когда из него не выпускают пар, взрывается. Но стоит лишь слегка приоткрыть клапан — и давление мгновенно падает.

Даладье усмехнулся:

— У моего министра иностранных дел сдают нервы? — И более строго: — Возможно, ему необходимо некоторое время отдохнуть? Например, в Ницце?

Бонне пожал плечами:

— Я не собираюсь просить об отставке, мсье… И вы неправильно меня поняли. Не думаете же вы, что меня тревожит судьба всего этого сброда, столпившегося на нашей границе… Но… Мне кажется, полное игнорирование общественного мнения в такое неспокойное время — слишком рискованная игра. Если позволите, это игра с огнем.

— Игра с огнем? — теперь пожал плечами сам Даладье. — Разве у нас мало пожарных, чтобы потушить его?

Бонне встал, подошел к широкому окну, легким движением руки указал на улицу:

— Взгляните, Эдуард…

Несколько минут они смотрели на прилегающую площадь, на которой творилось что-то необыкновенное. Двойные цепи полицейских в касках, жандармских подразделений, каких-то молодчиков в штатском с резиновыми дубинками в руках с трудом сдерживали толпу, размахивающую красными флагами и лозунгами. То в одном, то в другом месте завязывались ожесточенные схватки, кто-то падал на мостовую, кого-то уносили на руках с окровавленным лицом, кого-то тащили в полицейскую машину, выкручивая руки и пиная ногами. А напротив окна, где стояли Даладье и Бонне, был высоко поднят транспарант с огромными черными словами: «Даладье и Бонне — предатели! Долой правительство, продающее Францию чернорубашечникам!»