Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 173 из 203



В том, что они его убьют, Никита не сомневался. Не могли, эти выродки живыми отпустить его и Надюшку, знали, что не пощадят их в деревне. И никаких судов над ними не устроят, а просто забьют насмерть, как диких волков, как взбесившихся собак. Нет, не могли они отпустить живыми ни его, ни Надюшку. Вот сделают черное дело с Надюшкой, потом и прикончат обоих. Оттащат в какую-нибудь балку, засыплют землей, завалят сухими валежниками — и все. А ночью голодные волки доделают дело…

Все меньше оставалось сил у Никиты. И все хуже он сознавал все, что происходит вокруг. Свалят его на землю, бьют по голове, в лицо, а он уже и боли почти не чувствует и вроде как примирился со всем, мутное его сознание никак не может подсказать ему, где он, кто эти люди, глядящие на него бешеными глазами, почему так тихо вокруг и почему то вдруг погаснет солнце на небе, то вновь вспыхнет и обожжет его горячими лучами. А потом взглянет Никита в сторону, наткнется взглядом на Надюшку и сразу все прояснится в голове. С трудом, словно разбитый недугами древний старец, поднимается Никита на ноги и опять бросается на Родьку или на Митьку, и опять озверелые кулацкие сынки бьют его смертным боем, разъяренные, злые, нетерпеливые — когда же этот полоумный, полуживой Никита перестанет им мешать, когда они доберутся до такой же полуживой его сеструхи?!

А потом не то Родька, не то Митька сказал:

— Кончать с ним надо… Все одно, к этому дело идет.

Мартинес закурил сигарету, несколько раз жадно затянулся. Денисио спросил:

— Что ж потом?

— Тайга хоть и дремучая, брат ты мой Денисио, хоть и глухая, — ответил Мартинес, — а все ж жизнь всегда в ней идет. То заяц промчится по поляне, то глухарь затокует на ветке, то лиса по чьему-то следу пробежит… А то нежданно-негаданно и человек появится: на плече — ружье, в руках — палка с рогаткой, чтобы сподручнее и точнее в белку прицелиться. Человек по тайге ходит тихо, тоже по-звериному: чтоб ни сучок не хрустнул под ногами, ни ветка не зашелестела, ни его голос зверя случайно не спугнул бы…

Никто человека тогда не заметил: ни я, ни Родька со своей бандой. А человек — лесник то был, дядькой Бородатым все его в деревне звали, и ребятня боялась его почему-то пуще лешего — вышел из-за кедрача, окинул взглядом все, что тут делалось, да как гаркнет: «Кто хоть малость пошевелится — голову враз картечью разможжу!»

Все он, видно, сразу понял, лесник наш, дядька Бородатый., да тут особо и понимать нечего было. Ясно все видно как на ладони.

Родька и его дружки застыли, будто окаменели. А дядька Бородатый приказывает им: «Все до одного немедля мордами в землю ляжьте, кому жить не надоело! А ты, Никита, подь ко мне, бери мое ружжо и, ежли какой гад из этих пошевелится, смоли без сомнениев! В башку прямо аль в задницу!»

Ну, связал им руки назад дядька Бородатый, поднял с земли Надюшку и понес ее в деревню. Родькина банда впереди, я с ружьем за ними. Трясутся, гады, канючат, Родька христом-богом просит: «Лбом об землю буду биться, ноги Надькины лизать буду, только простите и отпустите… Не согрешили ведь мы, попугать хотели…» — «Иди, вурдалак проклятый! — отвечает лесник. — Лбом об землю на том свете биться будешь, там прощения попросишь!»

Привели их в деревню, связанных, как ворюг-разбойников, народ собрался, будто на сходку. Мужики орут: «Кончать их, гадов, немедля, в колья их, чтобы и пыли-мусора не осталось!» Бабы — те пожалостливее. «Люди они все ж, — говорят, — а не звери, не волки бешеные. Кончать-то кончать, да по-человечески: пострелять из берданков — и все. В таком случае и грех на душу не ляжет…»

И тут выступил дядька Бородатый. «Я, — говорит, — есть должностное лицо, потому как состою на государственной службе. И поскольку другого должностного лица тута не имеется, значит, я есть не што иное, как Советская власть на местах. Ясно выражаюсь? От имени, значит, Советской власти я на самосуд согласия дать не могу. Судить их должон настоящий народный суд, а в нашем праве потребовать, чтоб никаких снисхождений не допустилось. А пока разбирательство там своим чередом будет происходить, я от имени Советской власти приказываю: отцы вурдалаков этих немедля чтоб, то есть в одночасье, по полпуда муки и по три фунта сала в семью Громовых доставили для поправки здоровья Надежды и избитого Никиты. Насчет обжалованья данного приказа не могет быть и речи, так как Советская власть твердо и неукоснительно исполняет законы и вышестоящие приказы…»

К вечеру всех четверых отправили куда надо, а ночью запылали две кулацкие хаты. Мужики и бабы с ведрами по деревне мечутся, орут, суетятся, да только ни одно ведро воды на огонь вылито не было. Так дотла и сгорели…



Мартинес замолчал, лег на спину и начал смотреть на небо. Денисио спросил:

— Небось, не без твоего участия запылали хаты?

— Знаешь, о чем я думаю, брат ты мой Денисио? — сказал Мартинес. — Вот увидим мы сейчас красную ракету, взлетим с тобой на наших машинах и вступим в бой… Вираж, бочка, боевой разворот, лобовая атака… Все ближе, ближе фашистский истребитель, но ни я, ни он в сторону не отворачиваем. Уже и лица видим друг друга: он — мое, я — его. И вдруг я угадываю: Родька! На фашистском истребителе! Родька — фашист!.. Как ты считаешь, удивился бы я?

— Наверное…

— Нет! И знаешь почему? С тех пор как я побольше узнал о фашизме, я все время отождествлял его с Родькой. Одно лицо, понимаешь? Я, наверное, толком не смогу тебе объяснить, но чувство ненависти к фашизму у меня началось с Родьки. Когда мне удается сбить фашиста, я радуюсь не только потому, что на земле стало меньше на одного Родьку… Чему ты, черт тебя возьми, улыбаешься? Разве среди нормальных людей должны жить такие, как он? Должны или нет?

— Ты руководствуешься лишь чувством мести? — спросил Денисио.

— Совсем нет… А впрочем, не знаю. Что-то, конечно, к этому примешивается. Хотя я уверен, что Родьки давно нет на свете. Почему уверен, не знаю, но уверен. Так что дело не в самом Родьке. Это обобщение… Даже когда кончится эта война, даже когда не будет войн вообще, и мне скажут, что фашизм исчез, я в это не поверю. Не сразу поверю. Буду ходить по земле и говорить людям: «Не думайте, будто фашистов больше нет. Они есть, они затаились, но не исчезли. Они ждут, когда мы расслабимся, успокоимся, заблагодушествуем. И тогда снова схватят нас за горло…» Гляди, ракета! Идем! Я буду счастлив, если сегодня мне удастся вогнать в землю еще одного Родьку!

Они взлетели впятером: Хуан Морадо, Арно Шарвен, американец Артур Кервуд, Денисио и Мартинес.

Впереди — командир эскадрильи Хуан Морадо. Поднял руку, сделал характерный жест: «Все поближе ко мне!»

Чуть позади Денисио — он видит его сосредоточенное лицо — Артур Кервуд. Всего неделю назад Кервуд вышел из полевого госпиталя: пуля пробила правую ногу повыше колена, кость хотя и не была задета, но большая рваная рана долго не заживала. Кервуд и сейчас заметно прихрамывал. Два дня назад Хуан Морадо сказал ему: «Отправлю на десяток дней в Аликанте, там, на окраине, есть домик, где долечиваются наши летчики. Долечишься и ты…»

Кервуд ответил спокойно, но в глазах у него Хуан Морадо увидел недобрый огонек: «Я долечиваться решаю на этом свете нет, пожалуйста, на том свете угодно сколько надо. Сто тысяч дьяволов, вот все, что я имею говорить. Нога? Пожалуйста, приглашаю тебя один ты один я футбол, кто кому заколотит мячей сколько…» — «Черт с тобой, — махнул рукой Хуан Морадо. — Ты ведь упрямый как осел, я тебя знаю…» — «Очень есть справедливые слова, — сказал Кервуд, и взгляд его сразу стал теплым. — Ты справедливо речь произнес, мой Хуан, я хочу пожимать твою руку мужественную…»

Сейчас, изредка поглядывая в сторону американца, Денисио, вспоминая недавний с ним разговор, думал: «Ничего странного, наверное, нет в том, что люди отождествляют с фашизмом все самое темное, что встречали в жизни. Кервуд, как и Мартинес, тоже говорил: „Если нам удастся победить фашистов здесь, в Испании, если его даже разгромят в Италии и Германии, он все равно останется. У нас, например, в Америке. Разве ку-клукс-клан — это не фашизм? А те, кто сейчас шлет Франко машины, бензин, оружие, далеко ушли от фашистов? Нет, камарада Денисио, нам придется драться очень и очень долго. Думаю, что и детям нашим, если они у нас будут, сидеть сложа руки не придется“».