Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 159 из 203



— И теперь? — спросила Жанни.

— Мои друзья рассказали мне любопытную вещь, — ответила Кристина. — Есть в Париже такой человек — господин де Бонклер. Владелец чугунолитейного завода. Богач… И дед его, и отец, и он сам только тем и занимались, что жадными руками загребали капиталы. Особенно старался нынешний хозяин. Кто бы ни пришел к нему с жалобой, с просьбой о помощи, сердце Бонклера оставалось холодным, как собачий нос. Казалось, ему на все наплевать — на нужды людей, на свою собственную честь, на Францию… И вдруг — крутой поворот. Все началось с драки на заводе. Два десятка конторских служащих нацепили на рукава фашистские повязки со свастикой и начали ходить по цехам, выкрикивая приветствия в честь германского фюрера и итальянского дуче. Потом устроили митинг. Один за другим взбирались на стол и орали: «Социалисты и коммунисты ведут Францию к гибели… Франция качается на глиняных ногах, потому что у нее нет настоящего хозяина… Мы подохнем от голода, если не изменим существующие порядки… Германский и итальянский фашизм — вот пример, которому мы должны следовать… Придет время, и мы встретим великого Адольфа криками: „Хайль Гитлер!“ Только он и его непобедимая армия спасут Францию от медленного издыхания!»

Сотни рабочих окружили стол-трибуну, стояли и молчали, и никто не заметил, как появился сам господин де Бонклер. Он тоже, оказывается, слушал ораторов, а потом протиснулся сквозь толпу и подошел к столу. Фашистские ублюдки, думая, что владелец завода сейчас их поддержит, зааплодировали ему и даже помогли взобраться на трибуну.

Наступила тишина. Де Бонклер выждал еще минуту-другую, потом начал: «Значит, Францию от медленного издыхания могут спасти только непобедимые армии великого фюрера!.. Значит, мы встретим великого Адольфа криками: „Хайль Гитлер!“ Так? Давайте, господа, выращивать цветы, которыми устелем путь великому Адольфу, когда он ступит на землю Франции. Он пройдет по ним к Триумфальной арке, затем проследует к „Комеди Франсэз“, взберется на сцену и скажет: „Франции больше нет — есть великая Германия!“ Непобедимая его армия заполнит Елисейские поля, как саранча, растечется по Монмартру, затопает сапогами в Норт-Даме… Хайль Гитлер!»

Рабочие, стоявшие вокруг трибуны, видели, как побелел де Бонклер. А когда кто-то из фашистов попытался столкнуть его со стола, он закричал: «Иуды! За тридцать сребреников вы хотите продать свою родину! Вон отсюда! Мой завод для вас закрыт навсегда!»

Вот тут и началась драка. Фашисты-то думали, что все сойдет тихо-мирно. Но просчитались. Когда они пустили в ход кулаки, их быстро успокоили. Скрутили им руки, всех до одного погрузили в вагонетки и вывезли за ворота завода. А во главе этой процессии шел сам де Бонклер, и рабочие кричали: «Да здравствует де Бонклер!»

Кристина помолчала, наверное, о чем-то раздумывая, потом сказала:

— Конечно, смешно ожидать, что все владельцы фабрик и заводов относятся к фашизму вот так же, как де Бонклер. Наоборот, многие из них готовы чем-то даже пожертвовать, лишь бы кто-то нас поскорее схватил за горло, но все же есть и такие, которые открывают глаза и уши… Кто знает, Жанни, может быть, ваш отец один из таких.

— Да, да, — подхватила мадам Лонгвиль, — сейчас многие открывают глаза и уши. Я это тоже вижу. А ваш отец, Жанни… Может быть, он тоже… Вы должны с ним повидаться…

С тех пор как к нему приезжала мадам Лонгвиль, прошло уже несколько дней, но ни она сама, ни Жанни не давали о себе знать.

Вивьен де Шантом не находил места. Порой ему начинало казаться, будто головорезы Пьера Моссана уже выследили Жанни и схватили, упрятали в какое-нибудь потайное свое логово и всеми средствами пытаются заставить ее написать под диктовку Арно Шарвену, мучают ее, издеваются над ней и, ничего не добившись, готовы расправиться с ней так, как умеют только они.

Особенно тяжелы были ночи. Не в состоянии уснуть, де Шантом бродил из комнаты в комнату, подолгу стоял у окна и глядел в темноту улицы, словно надеясь, что вот сейчас услышит стук каблучков Жанни и увидит ее, украдкой пробирающейся к дому. Потом подходил к бару, наливал рюмку коньяка, жадно, как пьяница, выпивал, закуривал сигару и снова бродил взад-вперед, изредка хватаясь за сердце, которое ныло все сильнее.

Мысли, одна мрачнее другой, не давали покоя, и де Шантом ничего не мог поделать, чтобы разогнать их, развеять хотя бы на короткое время.

Покоя не было. Только тоска о Жанни, чувство одиночества, раскаяния, воспоминания о прошлом. Раньше он никогда не заглядывал в семейный альбом, считая это занятие бесполезным и сентиментальным. Теперь же, перелистывая его, де Шантом подолгу держал перед глазами старые фотографии и не замечал, что часто разговаривает с самим собой.

Вот мадам де Шантом. Печальные глаза, грустная улыбка, на лице застывшее чувство не то скорби, не то затаенной боли. Они прожили вместе немало лет, но что он знал о своей жене? Чем она жила, о чем думала, что ее радовало или тревожило? Кажется, они никогда по-настоящему не понимали друг друга… А может, они никогда и не хотели друг друга понимать? Может, им это было не нужно? Так зачем же они так долго жили рядом?

А вот отец… Высокий умный лоб, серые большие глаза, жесткий, колючий взгляд. Холодное лицо аристократа — без чувств, без эмоций, словно маска, на которую смотришь также без всяких чувств. Когда он умирал, Вивьен де Шантом стоял у постели на коленях и держал его быстро холодеющую руку в своих руках. У него на глазах совершалось великое таинство природы — человек переставал быть человеком, уходил в вечное небытие, в мир, который веками силились распознать тысячи и тысячи великих мудрецов, уходил человек, давший ему жизнь, а он, Вивьен де Шантом, не только не испытывал сострадания, не только не видел в этом акте смерти жестокой несправедливости, а чувствовал некое облегчение: наконец-то он возьмет в свои руки все, что принадлежало отцу, наконец-то он избавится от постоянно угнетающей его опеки.

«Мы — бездушные существа, — говорил он сейчас с запоздалым раскаянием. — Мы никогда и никого не любили, мы не могли даже искренне плакать, утраты воспринимались нами легче, чем потерянные бумажники с деньгами. Мы — как каменные идолы, как сфинксы, равнодушно взирающие на человеческие трагедии… И мы называем себя людьми…»

В такие минуты ему хотелось умереть. Вот только бы пришла перед самой смертью Жанни… Он попросил бы ее, чтобы она взяла его руку и не отпускала до тех пор, пока все будет кончено…



В один из долгих, как сама вечность, унылых вечеров в комнату Вивьена де Шантома заглянул слуга и испуганным голосом доложил:

— Пришел какой-то господин и требует, чтобы я допустил его к вам. Я сказал, что вас нет дома, но он ничего не хочет слышать. Говорит, будто видел вас через окно.

— Каким именем он назвался? — спросил де Шантом.

— Мисан… Так, кажется, он произнес свою фамилию.

— Может быть, Моссан?

— Да, да, Моссан. Именно Моссан.

— Он один?

— Один.

— Хорошо. Пусть подождет две-три минуты, после чего проводи его в гостиную.

Де Шантом набросил халат, сунул в карман маленький револьвер, взял из бара начатую бутылочку коньяка и две рюмки и отправился в гостиную. Удобнее устроившись в кресле перед чайным столиком, он закурил сигару и стал ждать.

Пьер Моссан вошел стремительной походкой, в которой чувствовалась уверенность, но не развязность, какую ожидал увидеть де Шантом. Остановившись в полутора шагах от чайного столика, он сказал:

— Надеюсь, господин де Шантом извинит меня за столь бесцеремонное вторжение?

Вивьен де Шантом минуту-другую молча разглядывал Пьера Моссана, потом пожал плечами и спокойно, твердо ответил:

— Если бы я не разрешил, вы не вторглись бы… Прошу садиться. Хотите рюмку «Наполеона»?

— Буду благодарен.

Де Шантом налил в обе рюмки, поднял свою и, разглядывая ее на свет, сказал безразличным голосом: