Страница 112 из 117
В тот день, когда в Джаркенте было открытие собрания и бал, часов около трех, дверь ее комнаты открылась, и к ней прошел пожилой сухощавый священник. Он наклонил голову и остановился у двери. Юлия сидела на табурете, спиною к окну, положив локти на стол и опустив подбородок на ладони.
Она догадалась. Сегодня ночью — казнь. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Длинные загадочные глаза ее сурово устремились на священника.
Священник поправил на груди крест и достал из-за пазухи небольшое евангелие в черном бархатном переплете.
— Я пришел к вам, — тихо сказал он тем кротким голосом, которым так умеют говорить русские священники, — чтобы побеседовать с вами, чтобы успокоить вас и дать вам уверенность и надежду на милосердие Божие. Быть может, вы пожелали бы… может быть, у вас есть потребность…
Молчание и неподвижность Юлии, пристальный взгляд ее немигающих глаз смутили его.
— Вы крещены… Исповедовали святую православную веру и у вас должна быть потребность… должно быть желание… покаяния.
— Я не звала вас, — металлическим голосом ответила Юлия, не двигаясь с места.
— Я бы мог помочь вам, — смиренно сказал священник.
— Вы!.. Мне! — с гордым вызовом воскликнула Юлия и вдруг встала, отодвигая ногою тяжелый табурет. Точно стальная пружина развернулась в ней и выпрямила ее.
— Душа бессмертна… — сказал священник… — И Христос в бесконечном милосердии своем не отринет искреннего покаяния.
— Бросьте этот вздор, — презрительно кинула Юлия. — Души нет. По ту сторону — ничего: небытие и не вам меня учить. Вы и я!.. Вы для меня, как маленький ребенок для взрослого, как дикарь для образованного человека. Что вы говорите и собираетесь сказать, звучит смешно и дико. — Вы заблуждаетесь, — начал было священник, но резко перебила его Юлия:
— Спасибо, что пришли. По крайней мере, я знаю теперь, что… сегодня… Да?
— Священник опустил голову.
— Эх вы! — воскликнула Юлия. — Пилаты! Ну что же?.. Крови боитесь! Все вы такие! Фарисеи… Чиновники! Идите прочь и оставьте меня одну…
Священник сделал движение, чтобы выйти. Юлия жестом остановила его.
— Постойте… Скажите… Можете вы мне оказать одну услугу перед смертью?.. Не предадите.
— Вы можете быть уверены, что все, что вы доверите мне, умрет во мне.
— Клянитесь!
— Христос заповедал нам не клясться понапрасну.
— А я говорю вам, клянитесь, что не предадите… О!.. Все вы… Люди! — со страшным презрением прошептала Юлия. — Клянитесь.
— Христос свидетель тому, что я всею душою своею буду стремиться исполнить ваше желание, — произнес священник.
— Тут, — быстрым шепотом заговорила Юлия, — вместе со мною обвиняли одного… студента… Ипполита Кускова… Он не виноват… Разыщите его… Узнайте, где он. Сходите… напишите… Передайте ему, что я… я прошу его простить меня…
Ее голос сорвался. Священник едва слышал последние слова. Но Юлия сейчас же справилась с собою, повелительно вытянула руки от плеч и, сгибая тонкие длинные кисти, крикнула:
— Ну!.. будет!.. Ах, не могу я больше!.. Не могу! Идите… Идите! Оставьте меня одну… Одну!
Священник от движения ее руки невольно попятился и вышел.
Щеколда щелкнула, и сухо закрылся ключ. Часовой заглянул в окошечко.
Юлия уже сидела спиной к двери, опираясь локтями о стол, а подбородком о сложенные пальцы.
XX
Юлия ходила по камере. Сделает три шага вперед, остановится, повернется, подойдет к окну, постоит и снова идет назад. Часовой, заглянувший в окошечко, испугался, увидав ее лицо. Белое как бумага оно, и громадные горели глаза.
Тянулись часы, Юлия все ходила. У нее подкашивались ноги. Она заставила себя ходить. Ходьба хотя немного сбивала четкость ее мыслей. Сторож зажег лампу, принес ужин — она не притронулась.
"Неужели все — ошибка!" — чуть не вслух воскликнула она и остановилась у каменной стены. По стене, точно слезы, текли капли воды. Юлия провела пальцем, слила одну каплю с другою, резко повернулась и кинулась к двери. В окошко смотрело усталое лицо часового. Ей хотелось плюнуть в бравую солдатскую рожу, но она сдержалась.
"Да, ошибка! — думала она. — Всю жизнь ошибаться и принять смерть во имя ошибки. Мы убивали лучших. Убивали наиболее подготовленных лишь потому, что они нам не нравились. Нам не нравились их шитые золотом мундиры, их ордена, их холеные лица и уверенность в поступках. На их места сейчас же садились другие, только сортом пониже, нравственностью подешевле и становилось не лучше, а хуже… Ну, а кого посадить?.. Ляпкина, Бродовича, Ипполита… Ничего они не умеют! Только болтать и способны!.. Абрам в губернаторском дворце? Абрам в деревне, на смотру войск, на молебствии, среди хоругвей, попов и крестьян!.. Ничего этого не надо… Что же остается? Разглагольствования Абрама и ничегонеделание под видом какого-то дела"…
"А что же делать?.. Что нужно народу… Когда меня арестовали, меня ругали. Толпа хотела расправиться со мною, растерзать меня… Губернатора, которого я убила… Я убила… и не знаю даже его имени. Не знаю, кто он… Как ужасно стало его лицо, когда я произнесла наш приговор… Приговор?.. А за что?.. Меня приговорили за убийство… Мы его… За что?.. Вот оно… Это лицо… Оно глядит на меня из темноты ночи… Вздор, это мой платок на спинке дивана… Губернатора любили, а меня ненавидели… У нас в боевую дружину считают за честь идти… Чтобы убивать… Они… палача для меня найти не могут!.. Что же это такое? Абрам кричал: все долой… Собственность… Земля крестьянам… в собственность?.. А их дача в Павловске? А дом на канале?.. Отдадут что ли? Какой обман!.. Отец Абрама свои капиталы держит в английском банке… Вожди… У тех Христос, в рубище рыбака… Бедный, ничего не имеющий, весь для других… У нас: Абрам в платье от лучшего портного и с перстнями на пальцах… Обеды, ужины у Кюба и Донона и связи с балетом… Или Бледный, мотающийся из Швейцарии в Россию с туго набитым золотом кошельком. И меня готовили к этому же… К собственности… Богатству… сытому желудку и хмельной голове… Угару страсти и нравственному излому… Бледный, когда лишал меня невинности, тоже прикрывался какими-то высокими целями. "Вы лучше станете, Юлия, свободнее, больше станете понимать". Тьфу!. Гадость! пошлость… мерзость и все они пошляки… И вся жизнь такая. Скорее конец… Скорее бы!.."
"Там — ничего", — говорила себе. И уже не верила, что «ничего», но ожидала чего-то. И боялась, что в последнюю минуту сорвется совсем неожиданно: "Господи! Прости!"
"Нет! Этого не будет. Признать это — признать все. Бог не создал людей свободными, и Христос подтвердил рабство на земле и личным примером доказал повиновение тиранам… Зачем я о Нем думаю?.. Равенства Он не признал на земле, а о братстве говорил с тоскою, как о чем-то невыполнимом и невозможном на земле… Зачем я думаю о Нем?.. Мы выше Его… Я уйду… сменятся, быть может, многие поколения революционеров, но мы своего достигнем… Достигнем счастья людей… Любви…"
Остановилась в темном углу, смотрела кай безумная.
"Счастья, любви!.. Бомбами, револьверными выстрелами… убийством… насилием… Через трупы людей… Ульянов сказал: нет другого пути… А что такое Ульянов?.. Почему Шевырев?.. Ульянов?.. Я? Кто мы такие? Почему — мы?.. Бледный говорил: вам и им потом памятники будут ставить! Человечество не забудет ваши имена…" Ах!.. Так!.. Опять то же самое… Монументы и преклонение толпы… И возвышение, и неравенство, и подчинение, а не свобода. То же самое, только наизнанку. Был Александр III — станет Ульянов, а останется то же самое. И жандармы, и сыск, и смертная казнь, и палачи… Только хуже будет потому, что за ними вековая культура и брезгливость к крови, за нами грубость каменного века и отсутствие брезгливости".
"Мать?.. Странно?.. У меня была мать?.. Как давно это было… С той поры я привыкла холодно произносить хулу на мать и смеяться над семьей… Семья?.. — мне говорили: семьи не должно быть. Это не человечно. Семья — все… Значит: и часовой, и губернатор — семья… А я убила губернатора… Я не помню матери… Не хочу помнить ни ее, ни отца… Я ушла от них, когда мне было пятнадцать лет и я увлеклась речами Ляпкина… Ляпкин проклял семью и научил меня гнусным мужским ругательствам. Он мне сказал: "В них народная мудрость и отрицание семьи". И когда я пятнадцатилетней девочкой узнала все, я возненавидела мать и отца…"