Страница 105 из 117
Наташа, разливавшая чай, подняла маленькие руки, по-детски всплеснула ими и шаловливо пропела:
Трубочист, трубочист! Милый, добрый трубочист!
— Примета, папа, хорошая. Трубочист — это счастье… В институте мы ужасно в это верили… Было темно. Звезды многооким узором высыпали на небо, в городе было тихо. Где-то на окраине лаяли таранчинские собаки. Стогниев на паре маленьких киргизских лошадей в тачанке на дрожинах по мягким улицам Джаркента вез Федю домой. На коленях у Феди был сверток: булки с мясом и маслом, сдобные булки и сухари — изготовление Наташи, всунутые ею ему: к завтрашнему чаю.
Прозрачная темень под сводами густых тополей, акаций и карагачей хранила ароматы садов. Арыки, пополненные ночью водою дневного жара, пригревшего ледники, звонко пели какие-то необыкновенные азиатские песни. Томительно сладок был запах фруктов, соломенной гари и восточных курений.
Федя смотрел на небо. Ни одно облачко не заслоняло звезд.
"Мама! Милая мама! — думал Федя, — ты глядишь на меня с неба. Мама, благослови мои дни и помолись за меня. Ты у Господа и тебе все открыто"…
Трубочист, трубочист! Милый, добрый трубочист!
"Трубочист, это счастье…" — слышалось Феде. "Счастье пришло в дом… К кому? К чудному Николаю Федоровичу? К Наташе? Ко мне?.."
XI
17-го октября, по случаю высокоторжественного дня "избрания их величеств от угрожавшей им опасности", приказом по гарнизону было назначено "торжественное молебствие после божественной литургии, а после онаго парад всем частям гарнизона. Форма одежды: парадная, в рубашках и чембарах при караульной амуниции".
Командир 4-й роты, еще накануне заболел своею обычной болезнью, пил мертвую, фельдфебель передал Феде его приказание: быть за него.
Со всею пунктуальностью портупей-юнкера Павловского училища Федя за час до времени построения роты явился в глинобитные бараки, зорким взглядом осмотрел каждого солдата, тому приказал еще раз помыться, троих тут же остриг, навел порядок и красоту на каждого и, когда рота в лихо надетых набекрень белых кепи, с назатыльниками, которые донашивали и все не могли доносить, так как каждый год заказывали новые, в белых рубахах, со скатанными шинелями, в малиновых шароварах построилась в пустыне, на фоне далеких синих гор, — Федя не без внутреннего горделивого волнения осмотрел ее.
Хороша была рота! Бравые загорелые солдаты были подтянуты походами через пустыню и смотрели бойко. Унтер-офицеры стали на взводы, барабанщики и горнисты на правом фланге. Федя проверил расчет, сделал вздваивание рядов, прорепетировал ружейные приемы.
Положительно хороша была рота! Невелика, правда, всего восемьдесят два человека, но хорошо слажена. Совсем, как на картине Верещагина. Белые кепи, белые рубахи, малиновые чембары мягко рисовались на розовато-желтом фоне трепещущей миражами пустыни.
Гордый повел ее Федя на плац перед церковью.
— Отбей ногу! Ать-два! — крикнул он, входя на площадь, так же молодцевато, как покрикивал Семен Иванович на него самого, когда он шел в рядах государевой роты.
В церкви был цветник дамских платьев, краснела лента на белом кителе генерала, начальника гарнизона, а сзади тихо покашливали и вздыхали солдаты и казаки, белыми рядами занявшие всю просторную новую, еще пахнущую масляного краскою и клеем позолоты церковь.
Посредине храма неподвижно стояли два знаменщика со знаменами казачьего полка и батальона и подле них два адъютанта.
Пожилой священник с темной, пробитой сединою, бородою и молодой, сладкоголосый русокудрый дьякон вдумчиво и неторопливо служили. Хорошо слаженный хор из офицеров, дам и барышень пел на клиросе.
Федя ушел в молитву. Церковная служба больше всего напоминала ему мать. Он думал о том, что было в пустыне у таинственного Алтын-Емеля. И знал, что было чудо.
Чудо было кругом. Чудо была пустыня и горы, с прижавшимися к ним ледниками и горными озерами, питающими своими арыками оазисы. Чудо был сад Николая Федоровича и сам Николай Федорович, с его гитарой и песнями был чудо. И его четвертая рота в малиновых чембарах, и казаки на маленьких лошадках. Все эти русские, завоевавшие и устроившие этот край, были Божьим чудом.
Да, чудо была и сама Россия!
Как был бы он счастлив, если бы все это увидала мама!
"А, может быть, она и видит все и самые мысли его видит!.."
Хор певчих передвинулся, перестроился. Готовились петь передпричастный концерт. Зашелестели нотами, густо откашлялись басы.
Меццо-сопрано, звонкое и ясное, взвилось в высоту:
Мягко, сдержанными аккордами аккомпанировал женскому голосу хор. И то сливался голос с хором, то покрывал его, и страстными возгласами хвалы рвался к куполу.
Федя поднял голову.
На первом месте, впереди хора, стояла Наташа. Она была в светлом платье с алыми и темно-зелеными, полковых цветов, лентами, с голубым институтским шифром на плече и, вся розовая от смущения, устремив куда-то вдаль глаза, пела сольную партию…
Федя вспомнил кухню, босые тонкие ножки, согнутый стан, грязную тряпку, милое смущение за обедом, корзину фруктов и подумал: "вот она какая!.."
Когда выносили знамена — по туркестанскому обычаю, заведенному Скоблевым, их приветствовали громовым "ура".
На площади стояла толпа таранчинцев и киргизов. Стражники оттесняли их, очищая площадь парада. Генерал на белом арабском жеребце объезжал фронт. Он провозгласил: — Ура "Державному вождю Российской армии". Федя думал: "По всей России теперь служат молебны и идут церковные парады. И также молится теперь Купонский в Московском полку, и бывший училищный знаменщик Комаровский в Варшаве в Волынском полку, и Ценин в Иркутской казачьей сотне, и Агте в Камень-Рыболове на границе Маньчжурии."
Сознание единомыслия, одинаковости жизни и стремлений показалось Феде знаменательным, сильным и важным.
Он стоял на фланге роты, опустив шашку, и чувствовал себя маленькой-маленькой, одной из миллиона, волной океана — и в то же время сильным, могучим и несокрушимым, как весь океан…
Когда проходили церемониальным маршем и третья рота плавно отделилась от его, топтавшейся под музыку, четвертой, он увидел в образовавшийся просвет генерала на белом коне, маленькую группу офицеров и дам и сразу распознал под зонтиком высокую светлую Наташу, с бантом полковых цветов в русых волосах.
Федя выпрямился…
— Четвертая рро-т-та…
И по-училищному, с шиком, коротко бросил, уловив правую ногу:
— Прямо!
XII
Джаркент спал тем особенным крепким сном, каким спят только глухие среднеазиатские города, затерявшиеся в пустыне. Ни одна собака не лаяла в таранчинском квартале, ни одна тень не отделялась от домов и не кралась вдоль серых заборов мимо по-зимнему тихо журчащих арыков. Серебряные горы, снегом до самой подошвы покрытые, сторожили покой пустыни. В иней закованные, белыми привидениями, стояли деревья садов и аллей. Ни один звук не прорезал пустыню, и, как изваяния, лежал, подогнув колени, у таможни караван двугорбых верблюдов. Закутавшись в меха и одеяла, дремали между ними погонщики. Костер тлел посередине улицы. Красное сияние потухших дров тоже, казалось, дремало.
Ни одно окно не светилось в туземном квартале, нигде не мерцала лампадка, не видно было жарко растопленной печи и пламенеющего свода, готового принять хлеба. Под ворохами разноцветного тряпья, кутаясь от холода зимы, лежали таранчи и дунгане, и поставленные с вечера уголья в бронзовых хибачах покрылись серым пеплом.