Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 146 из 152

— Далеко собрались, Катюша?

— В Швейцарию. В Цюрих.

— Когда едете?

— Сегодня. Автобус через три часа.

— А задержаться на денек-другой?

— Я и так задержалась — дальше некуда.

Она опять поглядела на платье. Подумала, взглянула через плечо на майора Ортнера, и после небольшого колебания бросила платье на кофр. Потом сняла с вешалки строгий серый костюм (Екатерина была в нем при их первой встрече), подержала в руках, подумала, вдруг повернулась и села на небольшой табурет с кожаным пуфом.

— Так что же случилось, господин оберст-лейтенант? Зачем вы опять здесь? Необходимо освежить русский?

— У меня три дня отпуска, Катюша. Оказалось, что я не могу не приехать к вам.

— Даже так?

Он пожал плечами: а что поделаешь?

— Значит, через два дня — опять на фронт?

Он кивнул.

— Покажите рану.

Далась им эта рана! — третий раз за тридцать часов… Он подождал несколько мгновений, пока досада схлынет, затем снял куртку, заголил рукав до плеча. Екатерина подалась вперед — то ли хотела остановить его, то ли чтобы помочь разобраться с бинтом, — но он жестом остановил ее, сам размотал бинт и отлепил пластырь. Последние сутки не пошли ране на пользу: выходное отверстие набухло и сочилось сукровицей, да и на входном из-под швов проступила кровь.

Екатерина взяла его руку и внимательно осмотрела рану.

— Похоже на самострел…

— У вас и у фюрера одинаковый ход мысли.

Из протеста он хотел сам вернуть пластырь и бинт на место, но сделать это она ему не дала. Обработала оба отверстия перекисью и зеленкой, и лишь затем наложила свежую, аккуратную повязку. Судя по ее сноровке — ей уже приходилось иметь дело с ранами.

— Война только началась, — сказала она, — а вы, господин оберст-лейтенант, видать, успели здорово отличиться. Железный крест, звезда на погоне. Очевидно, имели счастье получить знаки отличия из рук самого фюрера?

— Да ладно вам, Катюша!..

На него вдруг нахлынула тоска. Счастье (не удовольствие, не радость — именно счастье; он только сейчас это понял), до которого — пока он спокойно спал внизу, в машине — было всего несколько шагов, сейчас улетало прочь, а он не знал, как его удержать. Мало того, он чувствовал, что это — конец…

— А какова цена? Много человек убили?

Ему пришлось закрыть глаза. Пусть думает что хочет. Господи! господи… — за что?..

Он открыл глаза.

— Только одного. Да и тот был моим офицером.

— А как же русские?

— Я их победил.

— Неужели?

— Такого вы не ждали от меня?

— Дело не во мне. Как я припоминаю, господин оберст-лейтенант, ведь вы когда-то учились в военной академии?





— Был грех.

— И в академии вам конечно же втолковывали, что перед тем, как начинать войну, следует изучить врага, понять его mentalite. — Последнее слово она произнесла по-французски.

— Это азбучные истины, милая барышня.

— Ну и как ваши штудии, господин оберст-лейтенант? Вам удалось познать русских?

Разговор становился слишком серьезным. Она удалялась так стремительно! — от нее остался только голос. Да и тот был чужим: такого ее голоса он никогда не знал.

Нужно было шагнуть к ней, подхватить на руки, обцеловать… но он не мог сдвинуться с места. Перед ним была пропасть (или ему казалось, что перед ним пропасть), и ему не хватало духу, чтобы шагнуть в нее. Он знал — он и сейчас знал! — что все пропасти мнимы, что все они в мозгу, в воображении, что нужно довериться душе — и шагнуть… Но для этого требуется мужество, как минимум — энергия, а он всю свою энергию оставил на европейских дорогах. Нет, тут же поправился он, я ее сжег под тем холмом, а на дороги меня хватило только потому, что я помнил о ней; даже когда не думал — я помнил о ней. Я стремился к ней, потому что она была единственной точкой света во мраке, в котором я, как выяснилось, оказался. Как-то так случилось, что у меня не осталось ничего, кроме нее и той маленькой площади в маленьком городке среди гор, где я на закате дня, за выносным столиком перед кафе, в плетеном ивовом кресле…

Ему так не хотелось попасть впросак!..

Выручить могла только шутка. Свести этот разговор к шутке — как же полегчает! Повод к ней лежал на поверхности, тянул за язык.

— Как я познавал русских, каким способом… — Он еще произносил эти слова — и уже жалел и о смысле их, и об акценте. Увы. — Об этом кому как не вам судить, Катюша. Я же старался быть прилежным учеником.

Она простит, она конечно же простит. Ведь она так всегда его понимала!..

— Откуда в вашем арсенале появилась пошлость, оберст-лейтенант? Неужто подцепили, как вошь, в окопах?

Упустил момент… Она вдруг — словно рывком — еще больше отдалилась. Ах! — надо было не втягиваться в этот разговор, который и ей не нужен, потому что это не она говорит, а ее обида. Надо было просто обнять ее, прижать к себе, к своей груди. И не говорить ничего, даже не целовать, а просто прижимать ее к себе, и дышать ароматом ее волос, ее тела, и ждать, когда два сердца найдут общий ритм, и только тогда… Если бы только она знала, сколько раз он представлял, как прикасается губами к ее мягким, податливым губам, представлял, как погружается в них. Именно это. Только это. Не секс, а слияние…

Вот и ответ, лишь сейчас он это понял: все последние годы (с каких пор? он еще задавал себе этот вопрос, а уже знал ответ: с тех пор, как не стало отца) он был болен одиночеством, и только возле нее, слившись с нею, он почувствовал себя… не исцеленным, нет; но болезнь отступила настолько, что он перестал ее ощущать. А все, что я пережил возле дота, было послано мне лишь для того, чтобы я утвердился в этой истине.

— Виноват, — сказал он. — Простите. Вы же знаете: я другой.

— Знаю. Но вы так и не ответили на мой вопрос.

Какой вопрос? Ах, да: понял ли я русских… Он вспомнил сержанта; тех четверых, что были с ним… Откровенно говоря — какой-то сброд. Но этот сброд выдержал несколько суток ада и залил немецкой кровью всю округу. Внешнее не увязывалось с сущностью. Не было цельности. Может быть поэтому я и не пытался понять, с чем имею дело, подумал майор Ортнер. Для меня это был частный случай, а не какая-то загадка о таинственной русской душе. Расшифровывать мифы — не по моей части…

— И что же я должен был понять? — спросил он.

Прозвучало резковато, но уж как прозвучало — так и прозвучало. Он хотел поскорее проскочить эту тему, чтобы она не мешала самому важному, единственному, о чем он мог сейчас думать: как вернуть Екатерину. В голове парашютиками одуванчика плавали слова — обломки фраз о несклеиваемых разбитых чашках и о текучей воде, в которую невозможно вступить дважды. Это мешало думать. Он пытался это сдвинуть, стереть, хотя — параллельно — ясно понимал, что думать-то не о чем и незачем. Нужно просто сделать к ней шаг, прижать ее к себе…

— Не знаю, пригодится ли вам то, что я сейчас скажу…

Она не глядела на него. А если б и взглянула — наверное, ничего бы не увидела, — такими были ее глаза. Она все так же сидела на пуфе и поглаживала, едва касаясь пальцами, свой серый жакет, словно пытаясь прочесть текст, скрытый в фактуре шевиота.

— …но я не могу этого не сказать, потому что — я так думаю — это поможет вам разобраться со своею судьбой.

— Я вас слушаю, Катя.

— Так вот: русского — настоящего русского — победить невозможно. Его можно только убить.

— И что из этого следует?

Он думал лишь о том, как повернуть разговор. Или прекратить разговор. Как это говорят русские: в словах правды нет? Или: в ногах правды нет? Значит — опять не о том…

— А следует то, что спасибо за прекрасные цветы; жаль, что я не смогу взять их с собой. — Она встала и бросила костюм поверх крепдешинового платья. — Времени у меня мало, а дел невпроворот. Идемте — я провожу вас до двери.

— И замрете возле нее до моего следующего появления?

— Нет. Потому что сюда уже не вернусь никогда.

Он не думал о смысле ее слов, ведь сейчас не мог думать ни о чем. Кроме одного: прижаться к ней, раствориться в ней. Только в этом было его спасение. К счастью — теперь она стояла, теперь ее не нужно поднимать с пуфа (не потому, что тяжело — для него смешной вес! — но в этом было бы нечто неестественное, какая-то театральность), — так вот, теперь она стояла перед ним, очень удобно, один шаг — и больше не нужны будут эти проклятые, беспомощные слова; шаг — и заговорят их тела, пусть сбивчиво, но на одном, общем для них языке; тогда каждое движение будет укреплять, подтверждать их слиянность…