Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 107



Такие вещи более или менее разнообразили жизнь.

В тюремном отделении тоже содержались душевнобольные, среди них и числился Лэндерс. Кроме того, сюда попадали с общими заболеваниями и тяжелыми травмами — эти проходили, по крайней мере по бумагам, как нормальные. Они тоже оживляли обстановку. Чаще всего это были жертвы поножовщины в городке или драк с серьезным кровопролитием, и их подлечивали, прежде чем отдать под трибунал. Сплошь и рядом таких было трудно отличить от помешанных. Раза два привезли обработанных до бесчувствия из самой тюрьмы — согласно официальной версии, они попадали с едущего грузовика. Малость очухавшись, они принялись громко жаловаться, что подверглись жестоким побоям. Их мало кто слушал. Глядя на их пакостные рожи с бегающими глазками, Лэндерс вынужден был признать, что такие соврут — недорого возьмут. Однако самым любопытным экземпляром был пленный немец-нацист, который в знак протеста объявил голодовку и выпивал только литр молока в сутки для поддержания угасающих сил.

Немец работал на одной из близлежащих ферм вместе с другими военнопленными, но потом стал настаивать на репатриации. Заявил, что желает снова сражаться за фюрера и фатерланд. Грузный флегматик, с невероятным самомнением, он больше всего напоминал Лэндерсу капитана Мейхью. Все самое отвратительное в человеческой породе, что камнем давило на него с того памятного дня на Нью-Джорджии, когда он сидел на вершине холма, воплотилось в этом немце. Лэндерс с самого начала возненавидел нациста лютой ненавистью. Он бы давно прикончил этого типа, будь его воля и возможность.

Немец имел привычку вышагивать взад — вперед по своей камере, отхлебывая молоко из бутылки. Лэндерс воображал, как он набрасывается на немца, выхватив бутылку, разбивает ее об его голову, а зазубренным горлышком режет проклятому горло. Сидя на краешке кровати, он фантазировал и фантазировал, а немец вышагивал туда и обратно со своим молоком. На ночь его запирали подальше, в специальную камеру — была такая, которую при необходимости обшивали щитами с войлоком — чтобы до него не добрался какой-нибудь спятивший патриот вроде Лэндерса.

Была еще одна причина вспышек раздражительности у Лэндерса — каждое воскресенье по утрам по радио передавали проповеди. Репродуктор громыхал на все отделение, и спрятаться от божьего слова было решительно некуда. Сладкозвучное вранье насчет любви к ближнему приводило Лэндерса в такое исступление, что он не мог усидеть на месте — В первое же утро он изложил жалобу дежурному. Он заявил, что он атеист и расценивает передачи как посягательство на его права. Дежурный поспешил согласиться с ним, указав, однако, что содержание передач и громкость устанавливает госпитальное начальство. Единственное, что он может сделать, — передать его жалобу наверх, хотя сомневается, что она возымеет действие. Лэндерс заметил, что, разговаривая с ним, дежурный все время делает какие-то заметки и складывает листки в его разбухшую историю болезни.

— Зачем вы записываете?

Дежурный пожал плечами.

— Приказ от главного по головам.

Проповеди продолжались на полную мощность. На третье воскресенье после бурного протеста Лэндерсу разрешили во время передач находиться в камере, обитой войлоком, той самой, где по ночам из предосторожности содержался немец. Тому проповеди не мешали: он был ревностным католиком, да и не понимал по-английски ни слова. Проповеди доносились и в специальную камеру, но гораздо глуше. Для Лэндерса это была своего рода победа, немного скрасившая его жизнь.

В один прекрасный день неожиданно нагрянул Стрейндж, после чего дела начали раскручиваться с удивительной быстротой.

Стрейндж передал привет от Уинча, который не зашел самолично, так как посчитал, что это повредит Лэндерсу. Уинч велел сказать, что никаких мер наказания в отношении Лэндерса решено не применять. Другими словами, ему уже не грозит ни трибунал, ни тюрьма, ни штрафбат на передовой. Однако он должен теперь серьезно подумать. Очень серьезно подумать, чтобы решить, чего он хочет: уволиться вчистую из армии или нет.

Уволиться проще всего, сказал Стрейндж. Если же он хочет продолжить службу, то Уинч на семьдесят пять процентов обещает перевести Лэндерса под его начало. Он не может, правда, гарантировать перевод на сто процентов — мало ли что может помешать.

У него сейчас уйма времени и есть где уединиться, чтобы хорошенько все взвесить, съязвил Стрейндж, уходя.

Увольнение намечено дать нормальное, это Стрейндж особо подчеркнул. Не желтый бланк по восьмой статье — дисциплинарные мотивы. И даже не синий, по статье без положительной характеристики. Нормальная чистая бумага. По второй статье, медицинской, велел передать Уинч, — нервные явления, связанные с несением службы, то есть ни лишения прав, ни ущемления в льготах, ничего такого. Выйдешь чистым как стеклышко.





Да, ради такого увольнения стоит раскинуть умом, думал Лэндерс.

Думалось ему лучше всего у окна, где стояла его койка, одна из четырех в камере, и попозднее вечером, когда уже погасят свет. Он усаживался на подушку в изголовье, облокачивается на подоконник и, глядя сквозь толстые прутья на огни городка, принимался думать. Думал серьезно — о себе и обо всем на свете. Но сколько он ни думал, он не находил удовлетворительных ответов, вообще не находил ответов.

Ему пришлось выдержать настоящую борьбу, прежде чем ему разрешили думать. Первую неделю ночной надзиратель требовал, чтобы Лэндерс ложился, и порывался сунуть ему снотворное. В конце концов он оставил его в покое и перестал рычать. А может, кто из умников — психиатров так распорядился.

Сотни и сотни огней, заливавших ночью военный городок, вселяли в Лэндерса легкую приятную грусть. От них делалось покойно на душе и появлялось то чувство объективности, которого так недоставало ему днем, когда все и вся казалось сплошным безумием и это бесило и угнетало. Ночью же он думал о том, скольким людям на воле приходится не лучше, чем ему.

Пока не явился Стрейндж, Лэндерс не рассчитывал на Уинча. За все это время тот ни разу не поинтересовался, что с ним, — так же, как и офицеры из 3516-й. Из окна Лэндерсу был виден край трехэтажного здания, где размещалось командование Второй армии. В угловых окнах на верхнем этаже допоздна горел свет. Лэндерсу почему-то хотелось думать, что это и есть Уинчев кабинет. Жаль, что опущены жалюзи. И все равно, будь у него винтовка, он с превеликим удовольствием послал бы пулю в то место, где стоит кресло. И уж достал бы поганца, пусть и сквозь жалюзи, недаром был там.

Да нет, ненавидит он не Уинча.

Он ненавидит войну и человечество. Вернее, выродков вроде Мейхью и этого немецкого солдата. Лэндерс много думал о Мейхью и пленном и о том, что же сделало их такими. Он не надеялся, что доберется до настоящей причины. А сколько их в мире! Куда больше, чем таких людей, как Стрейндж или, допустим, Превор. Но выродки тоже принадлежат к человечеству, и это приводило Лэндерса в отчаяние; ему не оставалось ничего иного, как быть одиночкой — аутсайдером.

И все из-за тех выродков, которые добиваются власти. Добиваются любой ценой, а добившись, не знают, как ею распоряжаться. Из-за таких вот Мейхью. Из-за таких, как этот немец, который готов беспрекословно, убивать и умирать неизвестно за что.

А Уинч? Уинч — не в счет. Он исключение из правила.

Теперь ему нужно думать и о другом. Ему предлагают увольнение, нормальное, без хвостов, увольнение вчистую. Но Лэндерс не мог решить, хочет он расстаться с солдатской службой или нет.

Когда он думал о Мейхью и о том немце, ему хотелось бежать из армии. Он не желал иметь ничего общего с человечеством и с войной, которую затеяло человечество.

Но когда он смотрел на сотни и сотни огней по всему городку и думал о Стрейндже и Уинче, о Прелле и Преворе и о тех двух сердобольных сержантах, которые приходили поболтать с ним, — когда он думал обо всех них, ему хотелось остаться в армии и быть с ними.

И еще Лэндерс не мог решить, стоит ли ему принимать помощь от Уинча. Между тем времени на размышления оставалось не так уж много.