Страница 47 из 60
В описании Толстого и на картинах Брейгеля летний день складывается из всего, что может воспринять человеческое зрение, слух, осязание и обоняние. Слово одного и кисть другого не знают невозможного: слово передает цвет, краски вызывают представление о звуках и запахах. Отчетливый согласованный ритм работы, напряженное и свободное движение кос и грабель, упругость и колкость стерни, шорох колосьев, падающих на землю… Нет, даже не будем пытаться. Скажем только, что все это в картинах Брейгеля есть.
А теперь посмотрим одну из картин цикла. В «Жатве» все подчиняет себе поле — золотисто-желтое на солнце, бронзовое в тени. Все, что желтеет и золотится вдали, перекликается с ним, устремляется к нему, возвращает к нему взгляд.
Часть поля уже скошена, на другой еще работают косцы. Жарко. Они сняли куртки и остались в белых рубахах, а кувшин с водой спрятали в тень. Они идут навстречу друг другу. Согласованность шага и взмаха, стремительного и упругого разворота, широта привычного движения переданы с поражающей естественностью. Глядишь на их работу, и она кажется простой и легкой, как дыхание. За обманчивой этой легкостью — годы привычки, годы трудной работы, вековой опыт отцов и дедов.
Вот так и художник. Кажется, что фигуры косарей написаны безо всякого труда, кажется, что написать их иначе невозможно. Кто расскажет нам, сколько понадобилось наблюдений и размышлений, сколько работы, чтобы можно было так твердо поставить на ноги, так развернуть этих косарей, вдохнуть в них такое движение. Движение смело обобщено, в нем подчеркнут ритм. Кажется, в этом ритме двигалась и кисть художника, этот ритм жил в нем. Созданный его рукой, этот ритм вел за собой его руку.
По выкошенной тропинке устало шагает косарь. Руки его тяжело опущены, плечи ссутулились, голова склонена. Сейчас он опустится на землю рядом с обедающей под деревом семьей. Ему нальют в плошку молока, отрежут хлеба, и он будет с наслаждением откусывать хлеб и черпать ложкой молоко, а потом растянется в тени, где уже спит, подложив куртку под голову, его сосед или брат.
В «Жатве» Брейгель прославил труд. В «Жатве» Брейгель прославил хлеб. Хлеб золотого густо колосящегося поля, хлеб в сжатых колосьях, хлеб в связанных и установленных на поле снопах, хлеб в круглом каравае, от которого, прижав его извечным движением к груди, старая крестьянка отрезает большие ломти.
Можно ли думать, что все это сложилось, обрело такой ритм, такое строение само, что, изображая простую жизнь простых людей, художник был наивен и простодушен, писал, как писалось?
Перед циклом картин «Времена года» в художнике должна была произойти внутренняя перемена. Годами копившиеся наблюдения, годами обретенное мастерство дали ему ощущение внутренней силы и свободы.
Ни Икар в «Падении Икара», ни Христос в «Несении креста» не занимали такого главенствующего места в картинах Брейгеля, как крестьяне здесь. Кажется, он нашел своих героев. Он не льстит им, не приукрашивает их. Но он полон к ним пытливого интереса…
Скачут из Брюсселя в Мадрид гонцы, везут Филиппу жалобы, доклады и доносы. Долгими часами сидит король над бумагами. Он помешан на переписке. Он пишет на полях жалоб, докладов и доносов, как ему угодно поступить, и снова подтверждает свою волю: продолжать преследование еретиков, не снижать налогов, а жалобщиков усыпить обещаниями. Ему кажется, что он может издалека направлять всю жизнь своих беспокойных владений, еще крепче привязать их к испанской короне, еще прочнее сделать в них положение католической церкви, еще больше получить от них доходов. Скачут гонцы из Испании в Нидерланды, везут депеши от Филиппа — угрожающие, лицемерные, назидательные, расписанные по пунктам и по параграфам.
А в десятках и сотнях нидерландских деревень каждое утро начинается деятельная, хлопотливая, ни на миг не останавливающаяся жизнь: поля должны быть вспаханы, засеяны, хлеб должен быть убран. Каждое утро художник идет в мастерскую и, пока свет позволяет, работает над своими картинами.
Но нет спокойствия в его душе. Нет его и в картинах. Оно то возникает, то исчезает вновь.
Осенняя роща. Она уже облетела. Холодный ветер свищет в ее оголенных ветвях, вздрагивающих в воздухе. Холодная зелено-синяя вода реки, низкие тяжелые зеленовато-синие облака.
С летнего пастбища гонят стадо. Рыжие, рыжие с белым, черно-белые коровы, тяжело ступая по осенней глине, сворачивают в редкую рощу. Стадо возвращается домой («Возвращение стад»). Но почему вслед за пастухами шагают люди, вооруженные кинжалами? Почему на одном из них стальной панцирь и стальные наплечники? Может быть, крестьяне в эти трудные времена боятся нападения и приготовились защищаться? А может быть, это не мирное возвращение стада, а угон стада, и не крестьяне, вооружившиеся на всякий случай, а вражеские солдаты гонят его. Куда? Может быть, к замку, угрюмому и неприступному, виднеющемуся вдали… Трудно сказать. Видно только — они спешат, эти люди, и не только близящаяся непогода заставляет их торопиться.
На берегу реки — в который уже раз у Брейгеля — как знак тревоги и боли, как клеймо времени, а может быть, как его привычная примета — виселица с повешенным и столбы с колесами для колесования. Зачем они художнику? Крошечные, едва заметные черточки, их можно и не заметить, но, заметивши однажды, их уже нельзя исключить из этой картины.
Случайность? Но пройдут годы, и Брейгель напишет одну из своих последних картин — «Сорока на виселице». Под прекрасным летним небом, по прекрасной зеленой роще, по лугу, усыпанному цветами, хлынет веселый крестьянский танец. Пары будут следовать одна за другой, и веселье их будет таким же самозабвенным, какой была их работа. И вдруг те, что идут впереди, остановятся. Они натолкнулись на виселицу, остановились и указывают на нее другим. Она заставляет почувствовать, что виселица в «Возвращении стад» не случайность. С ней в картину врывается трагическая нота, которая может уйти, отодвинуться, но никогда не замолкнет совсем в творчестве Брейгеля.
А потом, после «Возвращения стад» с их загадкой, он написал «Пасмурный день» или, может быть, лучше — «Сумрачный день», «Угрюмый день». Он действительно сумрачен, этот день, даже угрюм. С этой картиной связана еще одна загадка. Ее относят не только к разным месяцам, но даже к разным временам года. Ранняя весна, говорят одни исследователи: в руках одного из крестьян вафля, такие выпекали только на масленицу. На картине изображено, как обрезают деревья. Февраль? А вон крестьянин чинит крышу, женщина вяжет охапки хвороста — все это делают осенью. Черно-зеленые, набухшие непогодой тяжелые тучи закрывают небо. Белая птица на темном фоне туч только сгущает сумрак. Вершины дальних гор покрыты снеговыми шапками. На реке высокие волны с белыми барашками и парусники, опасно накренившиеся под напором сильного ветра. На берегу — деревня. Коричнево-красные дома под красными черепичными и желтыми соломенными крышами стоят, тесно прижавшись друг к другу, словно ища друг у друга защиты от непогоды.
Еще ближе к нам люди. Они срезают ветки с деревьев. Чинят прохудившуюся крышу. Собирают хворост. Занятия самые мирные, спокойные, домовитые.
Но при первом же взгляде на эту картину возникает острое чувство томительной тревоги, и чем дольше вглядываешься в нее, тем больше оно усиливается. Его создают волны на реке и накренившиеся, почти захлестываемые волнами лодки у берега.
Порождает его и беспокойная путаница черных искривленных и переплетенных ветвей на фоне неба, а еще больше — угрюмость темно-красных, почти черно-красных домов, взбирающихся по склону горы к серо-коричневой громаде замка. И дома ближней деревни кажутся раскаленными, пылающими, словно на них лежат отсветы огромного пожара. Но нет на картине ни пожара, ни захода солнца, которые могли бы так осветить деревню. Да нет, пожалуй, никакая внешняя причина не вызвала бы такого света и такого цвета. Картина исполнена тревожным предгрозовым ощущением. Ее грозный красно-черный цвет окрашивает дома, деревья и людей не извне, а словно изнутри, из глубины пылающих и тлеющих раскаленных пятен. Так светятся и дышат жаром догорающие угли в печи. Этот цвет создан внутренним пыланием багрово-красной тревоги, которая живет в душе художника…