Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 110

Полки сколачивались долго. Конец лета 1544 года, осень и всю зиму ратники жили в зимовьях, срубленных в лесу из тех же берез, что белыми невестами разбегались кругом без конца и края. Воевода и бояре жили рядом в деревне, все избы позанимали, крестьян почти что выгнали, кто в подклетях со своими чадами помещался, кто в бане, а кто на краю в деревне, как и ратники, зимовья с земляным окладом строил. Харч в округе служивые едва ли не весь повыели, подвоз же из Москвы только по санному пути наладился. Ратники оголодали, часто злились, но не роптали. Все равно дармовой казенньш кошт был сытнее своего деревенского, скудного. Да и от непосильного крестьянского тягла ратники были избавлены, а ратной работы пока никакой не было. Стрелецкое войско еще не подошло, а в ополчении пищалей почти никто не имел, только боярские дети. Так что огневой стрельбе не учили. Наготовили, правда, дреколья, обжигали его на кострах, заостряли и на некоторые надевали железные секачи, здесь же, на краю деревни, полковыми кузнецами в новой кузне скованные. Потом подвезли из Москвы бердыши, длинные такие, с топором на конце.

Но на всех их далеко не хватило. Да еще кожаные нагрудники из бычьих шкур шили. Вот и вся работа.

Оттого с утра до вечера топили бани. Дров сколько хочешь, мылись, горячей воды не жалея, терлись мочалами и золой, парили друг друга духовитыми березовыми вениками, еще с мая месяца в большом количестве по царскому указу деревенскими для ратников запасенными и в сушилах под корьем на жердях развешанными. После бани пили кислый, до сведения скул, квас, настоянный на бруснике и смородине. И хоть с хлебом было плохо, выдавали только по полфунта на брюхо, зато грибы не переводились. И соленые в горшках, и маринованные в бочатах, и жаренные на прутиках. На зиму их тоже тьму наготовили и потом ели их и так, и в похлебке для навара и вкуса. Потому как мяса из-под бычьих шкур, что шли на нагрудники, ратникам попадало самую малость, только по воскресеньям, да и то не в каждое.

Весной двинулись к Оке на соединение с другими ратями ополчения. Пока грязь не просохла, идти было трудно, к топким местам рубленый лес тащили, гати клали, затем полегчало - подсохли дороги. Предка моего, Федора, поставили в копейщики, нести вроде нечего. Но он и другие копейщики большую часть пути должны были помогать везти орудия огневого боя, единороги. Нравились они ему, хотя и непонятны, загадочны были. На стоянках Федор с восхищением гладил литой, весь в узорах и завитках ствол единорога и про себя ужасался его свирепой мощи, о которой рассказывали бывалые ратники: “Как жахнет, как ударит по нехристям, так и сметает всех. В противных рядах сразу просеку делает, как лесорубы в лесу, только вместо деревьев люди поваленные лежат”.

Огромный, на четырех сплошных, без спиц, колесах, единорог застревал в каждой колдобине разбитой дороги. И тогда тащили его не столько четверка замученных, избитых кнутами лошадей, сколько ратники. С потными спинами, крича и сквернословя, они наваливались на неподъемное орудие, надрывно дыша, сталкивали его с места и потом бессильно брели рядом, недолго отдыхая, до следующей ухабы. В день верст десять-двенадцать делали, не более.

На одной такой колдобине, на взгорье, выдернув колеса, отпустили ратники орудие, лошадям его тащить оставили, да вдруг одна из постромок возьми да и лопни. Лопнула постромка, и пара лошадей, из четырех, гуськом запряженных, вперед сунулась без тяги, а две другие орудия не удержали. Пошло оно назад, в ту же колдобину ахнулось, а за ней мой предок Федор пригнувшись стоял, онучу перевязывал. И быть бы ему мертву, да и не только ему, если бы один ратник не дал им всем крохотный миг, чтобы отскочить успеть. Схватился он за колесо, себя не жалея, криком зайдясь, и помог орудию в той колдобине на самую что ни на есть малость замереть. Успел, выскочил Федор из-под пушки, а с ним и другие и сразу же на подмогу кинулись и задержали орудие, не дали ему скатиться, себя и людей порушить.

Случай был Варнавой замечен, и после мужика этого стал воевода отличать среди других: любил храбрецов. Звали пращурова спасителя Георгием по прозванию Жареный. А прозвание свое он получил потому, что перед сдачей его в царево войско боярин отлупил Георгия до потери чувств, жарил его на конюшне розгами, пока у Георгия кожа с задницы клочьями с кровью не сошла. Кара же суровая ему вышла за ту провинность, что он дворовую девку обрюхатил, а девка оная боярину еще ранее сильно приглянулась, для себя ее оберегал.

Не помогло и то, что Георгий с той девкой боярину в ноги кидались, просили дозволения обвенчаться. Не позволил боярин, осерчал и не вышел из Георгия Победоносец, а вышел Жареный, и был он после порки сдан в ополчение под царский указ.

Задница у Жареного зажила, но стал он отчаянным до невозможности. На любую опасность готов был идти, да приговаривал: “Хуже, чем жарили, не нажарят”. Предок мой Федор сильно с ним сошелся, и не мешало им, что разными были: Жареный отчаян, Федор осторожен, Жареный говорлив и удал, Федор молчуном слыл, Жареный девок за версту чуял, Федор же грешить остерегался, заповеди чтил и бога боялся. Но все же стали они неразлучны до самой смерти одного из них, но об этом речь впереди.





В средине лета под Васильсурском ополчение, в котором шли Федор и Жареный, соединилось с другой его частью, что собиралась в Москве, и тронулись уже на Казань. Теперь шли вдоль Оки, по левому ее берегу, стараясь держаться ближе к воде. А часть войска и пушки плыли по реке в ладьях. Вечером все ладьи приставали к берегу, чтобы от войска не отрываться, ратники жгли костры, поджидая отставших, делали длинные дневные остановки. На взгорках той стороны Оки часто маячили всадники, татарская разведка за русской ратью наблюдала.

Порой и большие отряды собирались, но никаких вылазок ни та, ни другая сторона не делала. Будто и не на сечь шли, а так, гулянье по обе стороны реки.

И никто - ни предок мой Федор, ни друг его Жареный, ни остальные ратники и даже бояре не ведали, а истории то не ведомо хорошо, что как раз в том, 1545 году против хайа Сафа-Гирея, правившего Казанью, был заговор составлен и Мoсква в том заговоре сильную руку имела. В Москве полагали, надеялись посадить в Казани своего хана и готовили для покладистого царевича шаха Али. Как раз и весь поход не столько к брани кровавой предназначался, был приурочен к тому, чтобы помочь московской партии за спиной русскую силу заиметь.

К концу лета русское войско спустилось по Волге и стали лагерем под Казанью, но не рядом, а верстах в двадцати. Лагерь тыном обнесли, чтобы татарская конница не налетела, достроили сторожевые башни, ставили караулы. Дымили тысячи костров, сила собралась грозная, но дела не начинали. А царь Иоанн то ли за Волгой оставался, то ли вообще поблизости не объявился - войску это неведомо было.

И вдруг пришел царский указ - снарядить в Казань посольство. Не великое - простое военное, с реляцией и переговорами к дивану. А главную цель, видно, то посольство имело - дать всем объяснение, почему русские не наступают и ие осаждают Казань, а только силу показывают. Раз переговоры, тo какая же война?

Посольство принял и повел воевода Варнава. С ним боюские дети, дьяки приказные, обоз с подарками для членов щвайа - без подарков даже слово никакое не произносилось, нe то что переговоры. А для охраны подарков - сотня ратникoв, хотя были эти подарки так себе. Сабли и щиты с недорогoй насечкой, сколько-то серебряных братин и прочей посуды, сeдла русские со стременами, да еще с десяток бочек меду - вообше нипочем стоили. Да и ни к чему было на дорогие-тo подарки разоряться, не те времена. Ведь не Русь ныне под татарами, а, наоборот, уже тому много лет и до самого 1521 года казанский хан признавал себя вассалом и данником царя московского.

Потом правда это порушилось. Крымская династия Гиреев взяла в Казани верх, Казань вступила в союз с Крымским и Астраханским ханствами и Ногайской Ордой, отошла от Москвы и признала себя вассалом Турции. Все это вместе было, хотя и не Золотая Орда, так искалечившая жизнь Руси, но все же сила опять собиралась немалая. В одном только Казанском ханстве более ста тысяч русских пленников рабское ярмо носили, и московский царь больше того терпеть не хотел.