Страница 10 из 58
Прайс неожиданно упал — это скамейка для кратковременного отдыха ускользнула из-под него обратно в люк. Поднявшись, он впервые за этот ужасный день вдруг почувствовал душевное облегчение. С безразличным видом, даже позволяя себе насвистывать, подобрал сверток и зашагал в сторону четыреста сороковой улицы.
Там был его дом, там его ждали и волновались. И лишь там он почувствует себя в сравнительной безопасности…
Жена встретила его в подъезде. Бедняга! Сколько раз она выбегала встречать? Сколько раз прислушивалась к шагам, стукам, шорохам? Милая! Только ради нее он решился на столь кошмарное путешествие.
Они прошли прямо в кухню, где единственное окно выходило на безлюдный пустырь. Из дальней комнаты доносился визг циркульной пилы. Разумеется, там ничего не пилили, визжала недолговечная пластинка. После десяти проигрываний скрипичный квартет превратился в соло циркульной пилы.
— Ты принес ЭТО? — спросила Сали.
Она не решилась назвать содержимое свертка, как суеверный дикарь не называет вслух предмет своей охоты.
— Я принес. Ты так просила.
— Разверни, я хочу увидеть.
— Задерни шторы.
— Они рассыпались перед твоим приходом. Но не бойся, милый. Еще утром потемнели стекла в окне. Никто не увидит.
Он снял брезент. Внутри оказался продолговатый ящик из серого картона. Они разорвали картон и поставили посреди комнаты ЭТО.
Это была Кухонная Табуретка. Настоящая! Прочная! Из настоящей сосны. Ее сделали утром в подпольной мастерской, и свежие янтарные капельки настоящего столярного клея блестели так аппетитно, что их хотелось лизнуть языком.
Продажа и покупка прочных вещей были запрещены Федеральным Торговым Законом. Ослушников ждала суровая кара.
Но Прайс все же сумел, не побоялся подарить жене в день ее рождения Настоящую Прочную Кухонную Табуретку!
М.ЕМЦЕВ, E.ПАРНОВ
ВОЗВРАТИТЕ ЛЮБОВЬ
Посвящается Е.С.Кнорре
Весь офицерский, сержантский и рядовой состав получат эрзац-копии своих возлюбленных. Они их больше не увидят. По соответствующим каналам эрзац-образцы эти могут быть возвращены.
Хемингуэй
Алые звездочки на свежую стружку. Кап-кап-кап… Бартон нагнулся, чтобы не испачкаться. Теплые струйки стали веселее. Наступило какое-то сладковатое изнеможение. В голове застучал дизель. В каком-то потаенном омуте зашевелилась тошнота.
Он опустился на колени и осторожно прилег. Перевернулся на спину и уперся подбородком в небо. Как можно выше, чтобы остановить кровь. Во рту сразу же стало терпко и солоно.
Голубой мир тихо закружился и поплыл. Он еще чувствовал, засыпая, пыльную колючую травку, и острые стружки под руками, и подсыхающую кровь на верхней губе. Но сирены уже не услышал.
Подкатила санитарная машина. Его осторожно положили на носилки и повезли. Еще в пути сделали анализ крови, измерили температуру, подсчитали слабые подрагивания пульса.
Когда через четыре часа Аллан Бартон очнулся в нежно-зеленой палате военного госпиталя, диагноз был таким же определенным, как и постоянная Больцмана. “Острый лучевой синдром”. Впрочем, чаще это называли просто лучевой болезнью, или белой смертью, как выражались солдаты охраны.
В палате стояла пахнущая дезинфекцией тишина. Изредка пощелкивали реле регулировки температуры и влажности и сонно жужжал ионоозонатор.
— Он не мог облучиться. Ручаюсь головой, — эти слова майор медицинской службы Таволски повторял, как заклинание. — Последние испытания на полигоне были четыре дня назад. Я сам проводил контроль людей после. У Бартона, да и у остальных гонге, разумеется, все оказалось в порядке. Вот в этом блокноте у меня все записано. Здесь и Бартон… Двадцать шестого июля, одиннадцать часов… показания индикатора — норма. А после ничего не было.
— А он не ходил на полигон потом? — спросил главный врач.
— Что он — идиот?
— Но ведь чудес на свете не бывает, коллега.
— Конечно. Если не считать непорочного зачатия. Здесь аналогичный случай.
— Вы полагаете, что именно эту причину мне следует назвать генералу? — Главврач иронически поднял бровь.
— А ведь нас с вами это не касается. Пусть сам доискивается.
— Я уверен, что в этот момент он уже создает следственную комиссию.
— Совершенно согласен, коллега. Скажу вам даже больше. Именно в этот момент он включает в комиссию вас.
Таволски достал сигареты, и главврач тотчас же включил вентилятор.
— Что вы уже предприняли? — спросил главврач, устало вытягивая вперед большие с набухшими венами руки.
— Ввел двести тысяч единиц кипарина… Ну, температура, пульс, кровяное давление…
— Нужно будет сделать пункцию и взять срез эпидермы.
— Разумеется. Я уже распорядился. Мочу тоже придется контролировать ежедневно… Если бы знать, что у него поражено! Можно было бы попытаться приостановить циркуляцию разрушенных клеток.
Главврач молча кивал. Казалось, он засыпает. Тяжелые веки бессильно падали вниз и медленно с усилием приподнимались.
— Когда вы сможете определить полученную дозу? — Вопрос прозвучал сухо и резко.
— Через несколько дней. Когда станет ясна кинетика падения белых кровяных телец.
— Это не лучший метод.
— А что вы можете предложить?
Главврач дернул плечом и еще сильнее выпятил губу.
— Надо бы приставить к нему специального гематолога. А?
— Разве что Коуэна?
— Да, да. Позвоните ему. Попросите от моего имени приехать. Скажите, что это ненадолго. Не очень надолго.
— То есть… Вы думаете? — тихо спросил Таволски.
— Такое у меня предчувствие. Я на своем веку насмотрелся. Плохо все началось. Очень плохо.
— Но ведь это только на пятый день?!
— Тоже ничего хорошего. — Главврач покачал головой. — Какая у него сейчас температура?
— Тридцать семь ровно.
— Наверное, начнет медленно повышаться… Ну, да ладно, там поглядим. — С видимым усилием он встал из-за стола и потянулся. — А Коуэну вы позвоните. Сегодня же. А теперь пойдемте к нему. Хочу его еще раз посмотреть.
1 АВГУСТА 19** ГОДА. УТРО. ТЕМПЕРАТУРА 37,1. ПУЛЬС 78. КРОВЯНОЕ ДАВЛЕНИЕ 135/80
Бартон проснулся уже давно. Но лежал с закрытыми глазами. Он уже все знал и все понимал. Еще вчера к нему в палату поставили батарею гемоцитометрических камер. Если дошло до экспресс-анализов, то дело плохо. Кровь брали три раза в день.
Лаборанты изредка роняли малопонятные фразы: “Агглютинирующих сгустков нет”, “Показались метамиэлоциты”.
Во всем этом был какой-то грозный смысл.
Бартон почувствовал, как Таволски взял его руку. Подержал и положил назад на одеяло.
— Ну и что вы нащупали, Эйб?
— Вы не спите, Аллан? Наполнение хорошее. Как вы себя чувствуете?
— Престранно, майор. Престранно.
— Что вы имеете в виду?
— Не знаю, как вам объяснить… Понимаете, такое ощущение, будто все это сон, наваждение. Я смотрю на свои руки, ощупываю тело — ведь ничего не изменилось, нет никаких видимых повреждений. Да и чувствую себя я вполне сносно.
Только легкая слабость, но это же пустяки. Чашечка кофе или немного сухого джина с мартини — и все как рукой снимет. Так в чем же дело? Почему я не могу подняться? Кто сказал, что мое здоровое тело прошито миллиардами невидимых пуль? Кто это знает? Почему я должен в это верить? Я больше верю своему телу. Оно такое здоровое с виду. Разве не так? И тогда я приподымаюсь, сажусь на постель, подкладываю под себя подушку. И медленно приливает к щекам жар, затрудненным становится дыхание, обессиливающий холодный пот выступает на лбу, горячий пот заливает горло. Мне делается так плохо, так плохо… И я падаю обратно на постель и долго-долго не могу прийти в себя. Все изменяет мне, все лжет. Мое тело, память, логика, глаза. Вот как я чувствую себя, Эйб. Престранно чувствую. Теперь вам понятно, что значит престранно?
— Я все понимаю, док. Но вы не должны так больше делать.
— Не должен? Что не должен? Чувствовать себя престранно не должен?