Страница 61 из 70
Генерал уже стал соглашаться с таким мнением, когда пани Будневич запротестовала:
— Мой дорогой инженер, а кто это вчера доказывал, что все женщины — эгоистки?
— Я, точно я. Но не вижу, чтобы это находилось в логическом противоречии.
— Разумеется, — кивнула головой Будневич, — что бы ни говорили о женщине плохого, всегда будет правильно. Если она приличная барышня и сидит дома, то, значит, гусыня; если путешествует, самостоятельная и не боится общественного мнения, значит, авантюристка. Если зарабатывает на себя, значит, отнимает хлеб у мужчины, а если ничего не делает, то паразит. Одевается скромно, ходит в костел, не красится, не имеет любовника — нудная святоша; любит красиво одеваться, ходит на балы, флиртует — распущенная баба. Занимается искусством, учится — сноб и сенсатка; занимается домашним хозяйством — домашняя курица. Никого не любит — холодная кукла; любит — истеричка. Есть роман — куртизанка, а если нет, значит, никого не может заинтересовать. Муж любит сидеть дома — конечно же, потому, что жена бой-баба и держит его под каблуком; муж волочится по барам — потому что с такой нудной женщиной невозможно выдержать дома. Занимается общественной работой — значит, мегера; ничего не делает — женская лень. Белит к возвращению мужа хату — рабская душа; пальцем не шевельнет — мстительное создание, без сердца. Не так ли, пан инженер?
Все начали смеяться, включая хмурого пана Мережко. Костшева хотел что-то ответить, но, к радости Анны, не смог, вероятно, найти подходящего аргумента.
— Запутали вы его, уважаемая пани, — зычно смеялся генерал, — запутали окончательно. Что правда, то правда. Мы уж любим поговорить о женщинах и обвинять их тоже, но по существу без женщин хе… хе… хе… трудно и нудно было бы на свете.
— Ну, генералу это, пожалуй, уже без разницы, — едко обрубил Костшева.
На сей раз дискуссия, однако, была прервана, и Анна с облегчением встала из-за стола.
— Подожди меня у крыльца, — сказала она тихо Марьяну.
— Хорошо, дорогая.
Однако пока она заглянула к Литуне и вернулась, Марьян уже беседовал с прелатом. К ее неудовольствию, они еще разговаривали о какой-то женщине и ее муже.
— Вы решили продолжать эту тему? — спросила удивленно она.
— Почему бы и нет? — усмехнулся ксендз.
— Ну, потому, что мне кажется, что бы вы еще ни придумали, все это уместится в том, о чем справедливо говорила пани Будневич.
— Справедливо? Хм…
— Ксендз иного мнения?
— Я должен иметь другое мнение, дорогая пани.
— Разумеется. Ксендз — прелат и чувствует мужскую солидарность.
— Не поэтому, — покачал он головой, но видите ли, дорогая пани, я уже старый и не только по своему призванию или роду занятия должен был интересоваться проблемами людей. Здесь есть и просто личный интерес. Так то, о чем говорила пани Будневич, выглядит, несомненно, эффектно, но, по правде говоря, стоит задуматься, так ли уж не правы те мужчины, которые всегда найдут что покритиковать в женщине.
— Например?
— Да, женщина или сидит дома, или ездит; или порядочная, или нет; или работает, или нет. Все это делает и мужчина. Но, дорогая пани, весь секрет заключается в том, что мужчина не впадает в крайность, как женщина. Он сохраняет в своих пристрастиях, интересах всесторонность, умеренность, гармонию… А женщины…
Анна увидела приближающегося Костшеву и незаметно потянула Марьяна за рукав. Он понял сразу, и они быстро попрощались с прелатом, оставляя его на растерзание инженеру. Анна хотела поговорить с Марьяном по многим важным и относительно срочным вопросам. До конца ее отпуска осталось всего несколько дней, а следовало обсудить планы на будущее. Она говорила о своем разводе и о том, что лучше было бы пожениться еще до адвента, о совместной квартире и о том, что ему все-таки нужно постараться получить какую-нибудь должность.
Марьян слушал, кивал головой, поддакивал, уверял, что все, что она решит, будет самым разумным, однако Анна не могла избавиться от чувства, что все время он думал о чем-то другом. Когда в конце аллеи показалось розовое платьице Литуни, он быстро встал и заявил, что договорился с прелатом поиграть в шахматы.
Анна, оставшись с девочкой одна, прижималась к ее розовому платьицу так сильно, чтобы вытереть слезы и суметь показать своему сокровищу ясные и улыбающиеся глаза.
Так день за днем проходил ее отпуск. Это не был отдых для нервов Анны, и напрасно она старалась избавиться от мучительного чувства какой-то бесцельности — бесцельности своей такой ясной до сего времени жизни. Она пыталась на первое место поставить Литуню и заботы о ней, но, вероятно, была еще слишком молода, чтобы отказаться от самой себя. Ее занимали мысли о себе, а значит, и о человеке, который, как говорил Костшева, займет центральное место в ее существовании. Мог ли им быть Марьян?
В Варшаву возвращались вместе, но Анна чувствовала, что каждый из них страдает от своего одиночества. Литуня неподвижно сидела у окна, пока не утомилась, и заснула тут же, закутанная пледом. Тогда только Марьян отозвался первый раз:
— Не знаю, не понимаю своей ситуации, — говорил он вполголоса, наклонившись к Анне. — Мне кажется, что я представляю для вас, для тебя и для твоего ребенка, какое-то препятствие.
Она ничего не ответила, а он добавил:
— Это мучает меня.
Как бы ей хотелось сказать ему сейчас, что это действительно так, что это его собственная вина, потому что он такой, какой он есть, что ему нужно принять на себя ответственность за их счастье и за это счастье бороться, что его святая обязанность — заслужить доверие Литуни, что он уже не одинокий, кому можно ограничиваться созерцанием собственных абстракций, ненужных, да, именно ненужных, неважных и вредных. Что ему, что им до тех бесплодных разглагольствований. И чего стоит его непродуктивный, плавящийся в самоанализе разум!
Она не отозвалась, однако, ни словом.
Правда, когда-то в первые дни их знакомства она сама была ослеплена, очарована этой его удивительной интеллигентностью. Может, это и непоследовательно с ее стороны, но сейчас ей хотелось бы, чтобы он был обыкновенным серым человеком, чувствующим, мыслящим и просто работающим.
Он любил ее, и это не подлежало сомнению, но он мучился из-за того, что эта любовь требовала от него определенных, хотя и незначительных жертв, и прежде всего завоевания сердца маленького человека.
Варшава встретила их духотой плавившихся на солнце улиц. Насыщенный пылью воздух был тяжелым, от стен полыхало жаром, а из ворот тянуло сыростью.
Марьян никак не мог найти такси и поручил эту заботу носильщику. Вечер Анна провела за наведением порядка в своей квартире и устройством места для Литуни. Это так заняло ее внимание, что она даже не заметила отсутствия Марьяна; только когда ребенок уснул, она поднялась по лестнице и постучала в его дверь.
В шляпе и перчатках, так же как приехал с вокзала, он сидел на краю софы. На полу стояли нераспакованные чемоданы.
— Марьян, что с тобой? — испугалась она.
— Ничего, родная… Неврастения.
— Любимый, — она прижала его голову к груди, — нельзя тебе грустить. Я знаю, что моя любовь — это еще не все для тебя, но ты обижаешь ее своей грустью.
— Это правда, — печально подтвердил он.
— Нет, неправда, — рассмеялась она, притворяясь веселой, — я тебя понимаю и люблю. Знаешь что? Пойдем на ужин в «Оазит»!
— А Литуня?
— Уже спит.
— А это не опасно, оставлять ее одну?
Анну растрогала его забота о Литуне, и, хотя где-то внутри у нее пробуждались сомнения в искренности его внимания, она старалась скрыть это не только от него, но даже от себя. Она сообщила, что хочет посоветоваться с ним по поводу взятия бонны для ребенка. Обсуждение, конечно, как всегда, если речь шла о практических вещах, состояло в том, что Анна предлагала готовые проекты, расширяла их, меняла, критиковала и наконец приходила к решению, а Марьян кивал головой. Самое неприятное было в том, что Анна все чаще замечала его совершенное безразличие к этим делам и усилие, с которым он старался сконцентрировать на них свое внимание.