Страница 14 из 70
Все это в Ванде импонировало ему. Не своей объективной значимостью, поскольку мерой значимости он не расценивал ни людей, ни явлений, а внутренним богатством, разнородностью, множеством, непостоянством, непрерывной эволюцией, ни цели которой, ни направления он не мог определить. Если Щедронь отказывал своей жене в какой бы то ни было значимости, делая это с общественной точки зрения, то для Дзевановского этого мнения не существовало. Собственно, вопрос полезности Ванды для большинства, для окружающей среды, для народа, для семьи или общественного класса заключал в себе массу осложнений, обсуждение которых даже с человеком с таким аналитическим умом, который следовало признать за Щедронем, было немыслимо. Кроме того, Щедронь осуждал Ванду за отсутствие просто человеческих качеств и все же продолжал любить это ходячее ничтожество.
— Я люблю в ней не человека, — яростно защищался Щедронь, — ведь человека в ней нет. Я люблю женщину.
— Физиологический экземпляр?
— Нет. Физиологический, психический, словом, все.
— Не понимаю, — качал головой Дзевановский, и на этом, как правило, заканчивались их беседы.
Дзевановский никогда не мог понять, отвечает ли Ванда хоть в какой-то мере чувствам мужа, живет с ним или нет… Интерес Дзевановского в этом направлении вытекал не из ревности любовника, не из претензии, чтобы она принадлежала только ему. Он хотел лишь создать образ психики и природы Ванды.
Связь их продолжалась уже несколько месяцев. Началась она почти случайно, а утвердилась, как казалось Дзевановскому, надолго благодаря сильной заинтересованности и чувствам. Обе стороны с этой точки зрения соответствовали друг другу по темпераменту, обе не знали и не искали поглощающей страсти, а находили осознанное блаженство, которое можно было впитывать, созерцать, переживать и пить каплю за каплей.
С Вандой было ему хорошо еще и потому, что она ничем не нарушала его покой, а покой был для него, пожалуй, единственной необходимостью. С детства он привык к нему в пустом доме родителей. Отец появлялся редко. Занимаясь строительством железной дороги в Сибири, он приезжал в Варшаву в течение года на несколько недель. Мать отбывала дважды по нескольку лет тюремное заключение за свою политическую деятельность, а когда была дома, то ее присутствие ничем не нарушало тишину и установленный порядок, так как она много работала, закрываясь в своей комнате. Воспитание детей, хотя и осуществлялось точно в соответствии с указаниями матери, было поручено исключительно мисс Трусьби, пожилой, выцветшей даме, которая сблизилась с пани Дзевановской на каком-то международном съезде, где они так подружились, что мисс Трусьби покинула Лондон и согласилась принять должность воспитательницы в Варшаве. Марьян помнил, что эти женщины придерживались совершенно разных политических взглядов: мать была социалисткой, мисс Трусьби — либералкой, однако в вопросах воспитания они были единодушны.
Это воспитание основывалось на раннем просвещении, на исключении всякого рода лицемерия, на абсолютной правде. Вопросы детей никогда не оставались без ответа, соответствующего действительности, по мнению старших. Человеческое добро и зло не облекалось в какую-то тайну. Дети рано знали, что нужда порождает преступления, что мир несправедлив, а религия служит для удержания масс в смирении. Проходя возле костела, они с жалостью смотрели на эти покорные массы и разницу, которую замечали между своими опрятными костюмчиками и убогой одеждой людей из этой толпы, объясняли себе темнотой верующих. В сфере полового воспитания у них не возникало вопросов. Девятилетний Казик и шестилетний Марысь присутствовали в спальне матери, чтобы, по ее желанию, видеть, как появляется на свет маленькое красное и плачущее существо, их новая сестричка Иренка. На обоих мальчишек, а особенно на Марьяна, эта картина произвела страшное впечатление, и потом Марьян еще долго просыпался ночью с ужасным криком. Он рос с убеждением, что жизнь жестока, несправедлива и сурова, что лучше всего держаться от людей как можно дальше.
Отец умер, когда Марьяну исполнилось только восемь лет, а мать — пятью годами позднее. Если он не прочувствовал слишком тяжело ее смерти, то это было лишь результатом их взаимоотношений. Пани Дзевановская никогда не баловала детей, никогда не болтала с ними просто так, и те краткие минуты, которые могла посвятить им, использовала для серьезных разговоров, на выяснения, указания и замечания. Это была рациональная воспитательная система, пожалуй, даже официальная. Мать была просто инстанцией, к которой следовало испытывать не любовь и благоговение, а просто уважение и доверие. В меньшей степени те же чувства возбуждала мисс Трусьби, а когда обеих не стало, — тетушка Барбара Дзевановская.
Марьян предполагал, что именно это оказало решающее влияние на зарождение в нем органической потребности связи с женщинами, влиянию которых он мог поддаваться с полным доверием, которые представляли индивидуальность, отбрасывая достаточно большую тень, чтобы в ней можно было чувствовать себя зависимым, безопасным и спокойным. Он не искал таких женщин, но, встретившись, не мог пройти мимо. Они притягивали его, как магнит притягивает к себе железные опилки. Он не сомневался, что именно это удерживало его возле Ванды.
Это же наэлектризовало его, когда в приемной «Мундуса» он увидел Анну. Вообще-то трудно представить себе двух более разных женщин. Анна уже у Щедроней, а особенно когда они вместе возвращались, показалась ему совершенно иной, удивительно светлой, изумительно простой, манящей тем теплом, которого он не знал, но которое представлял себе. Это говорили наблюдения, однако он оставался под первым впечатлением, которое подсказывало, что перед ним женщина осведомленная, сильная и властная. Кроме того, уже сам факт получения Анной руководства отделом в такой большой фирме подтверждал безошибочность инстинкта.
«Инстинкта или самовнушения, вытекающего из благих пожеланий?» — Он остановился на углу улицы и улыбнулся сам себе, как бы поймав себя на внезапной плутовской мысли.
Было тепло, небо уже становилось серым и прозрачным, гасли фонари. Он повернул к дому. В квартире тетушки он занимал большую комнату, заваленную кипами книг. Случалось, он не покидал ее целыми неделями. Тогда он не брился, не одевался, не брал в руки телефонной трубки, а только читал. Не было такой области знаний, которую он мог бы считать неизвестной, как не было, в свою очередь, и такой, где он чувствовал бы себя совершенно свободно. Периодами он погружался в философию, историю, биологию, математику, социологию и науку о религии, палеонтологию и физику, этнографию и музыку. Он одинаково хорошо знал коран и теорию квантов, Шекспира и карту внегалактических систем. Эта его страсть, если можно назвать страстью постоянный голод, придавала характерные черты занимаемой им комнате. Были здесь, однако, и другие предметы, представляющие следы эпох, связанных с тремя или четырьмя женщинами: несколько экспрессионистских полотен на стенах, диковинные буддийские безделушки, незаконченный бюст Лукреции Боргии в мраморе, автомобильный шлем из зеленой кожи и пижама пурпурного цвета в черные треугольники. Последняя принадлежала Ванде и пахла орхидеей.
И все это было чужим, холодным и не имело никакого смысла.
Неизвестно почему пришла ему в голову мысль, что здесь не хватает чьего-то присутствия, не хватает даже его самого, что это реквизитная прошедших лет и часов, времен, ничем не связанных между собой. А Анна была бы здесь какой-то непонятной неожиданностью.
— Анна, — громко произнес он, и в звучании этого имени он нашел ту самую теплую ноту, которая звучала в ее смехе, в голосе, в ритме шагов.
Он уснул только под самое утро, а разбудили его в полдень. Звонила Ванда и пришла, прежде чем он успел одеться. В черном костюме, она снова выглядела иначе, только глаза оставались теми же задумчивыми и далекими, а уста все так же раскрытыми, как цветок дионеи.