Страница 2 из 4
Видишь ли, я вот что хочу сказать. Я верила, а где-то в глубине сознания и сейчас верю, что эта квартира существовала. Конечно, квартиры там никакой не было, а если и была, то наверняка не ее. Но все самое страшное, все то, чего я даже представить себе не могу, по-прежнему происходит в той уютной квартирке, над освещенными витринами и затемненным торговым залом: одежда, ряд за рядом, особые приметы 1979 года, все тихо, лишь время от времени по улице с ревом проезжают припозднившиеся машины.
И вот еще в чем дело: приехал в гости мой отец. Я тебе забыла сказать. Из-за него-то я и начала про все это думать. Да, сказал он мне за обедом в картинной галерее, а помнишь тот случай, когда вы с подружкой… как ее… стояли на остановке, а эта женщина пыталась вас заманить в машину?
Он там, в гостиной спит. Только что появился. Не знаю, сколько на этот раз пробудет. Сижу сегодня утром, читаю книгу, а тут он пришел, стоит на пороге. Да ладно тебе, говорит. Пошли. Давай сходим куда-нибудь. Могу я сводить тебя пообедать или не могу? Ты одна? А где же…? Ну и ладно. Пошли.
Когда я была маленькой, в художественную галерею его было не заманить под страхом смерти. Потом, уже побывав с ним там несколько раз, я поняла — он ходит туда специально, чтобы говорить вещи вроде: Ну, а это что такое? как называется? «Лицо женщины»? что-то непохоже, это собачий ужин, а не лицо женщины, или, может, она такая безобразная — в таком случае ей операцию надо сделать, эту, как ее, пластическую операцию, «Лицо женщины» — а это что у нее, нос? Да? Господи помилуй, я и то лучше смог бы, хоть рисовать не умею, уж лучше б ее я нарисовал. А это что? в чем тут идея? «Валун в комнате». Валун в комнате? это валун нарисован в комнате? А? Что-то этот художник напутал с размерами, с перспективой, ну как такой валун попал в такую комнату? ни за что он не мог туда попасть, валун этот, слишком большой, а комната слишком маленькая, он бы его в дверь ни за что не пропихнул, тут пришлось бы дом строить вокруг этого чертова валуна, чтоб такой здоровый валун запихнуть в эту комнату.
Раньше я, бывало, объясняла, долго и старательно, про кубизм, сюрреализм, модернизм и про то, что вещи можно видеть по-разному. Потом поняла, как бессмысленны мои поучения, и что он все равно не слушает. Теперь нам с ним ходить гораздо приятнее. Сегодня утром было замечательно. Мы обошли все залы, чтоб он мог говорить, а я — кивать и не слушать, а потом пошли в кафетерий при галерее.
Не знаю, рассказывала ли я тебе когда-нибудь эту историю про своего отца. Как-то летним вечером, когда мне было лет девять, я играла на улице сама с собой, копалась в золе за гаражами, и увидела мужчину. Он сидел на пустой замусоренной площадке, где раньше стоял гараж. Опустив руку пониже, он сказал, видишь? Да, вижу, сказала я. Глупый какой, подумала я. Что я, слепая? Потом я увидела: то, что он держит, что хочет мне показать, — его пенис. Какое-то время я смотрела на него, как положено, потом помахала мужчине рукой на прощание и зашагала обратно к нам в сад — руки в карманах, весьма довольная собой, пожалуй, немного кичась увиденным. Отец мыл нашу машину перед гаражом. Я рассказала ему про мужчину. Пап, угадай, что я видела, сказала я.
Я никогда не видела, чтобы он так легко, так быстро двигался. Он отшвырнул губку; она плюхнулась в ведро и расплескала воду по земле. Мгновение спустя я уже спешила за ним, не поспевая, в толпе ребят, привлеченных шумом происходящего, а он, мой отец, бежал на несколько шагов впереди кучки других отцов, которых он собрал по домам, и все они неслись через поле за мужчиной — тот был на другой стороне, ровно наискосок от них. Когда они поравнялись с ним, мой отец первым настиг его и первым ударил. Я не знала точно, тот ли это мужчина, но это было неважно; все отцы стояли вокруг него кольцом, пока не приехала полиция и не забрала его обратно в психбольницу — всего в полумиле, за каналом, он там был постоянным пациентом, мужчина, которого они избили. Недели, месяцы после того мой отец ходил у соседей в героях. Люди с улицы, где мы тогда жили, возможно, до сих пор еще помнят тот вечер — атмосферой праздника он напоминал Ночь костров или же вечер, когда отец Джона Манро взял свою газонокосилку и одним гениальным махом впервые выкосил на поле длинную траву, так что получилась площадка размером с футбольную.
Я ставлю тарелки и чашки горкой одна на другую, не очень надежно. (Тебе не стыдно, что того мужчину избили? — спрашиваешь ты у меня из-за спины. Тихо, говорю я, я думаю.) Нынче отец может заснуть практически где угодно, с безразличной легкостью котенка или, к примеру, щенка; только обернешься — и снова нет его, голова свесилась, подбородок на груди, а дыхание тяжелое и мерное. Он заснул там, в комнате, при довольно громко включенном телевизоре, и мне слышно, как он ритмично вздыхает на фоне беспощадно искренней речи Клинтона. Когда я пошла забрать его чашку, он спал в разгар репортажа о погибших иракцах — мать и ребенок лежат, отравленные, там, где упали, у себя на деревенской улице, с раздутыми лицами. Я выключила телевизор. Он открыл глаза. Включи, сказал он, я смотрю новости. Я включила. На экране появился график, изображавший динамику быстрого роста популярности Клинтона, и кадр, где какая-то кинозвезда говорила: пусть бегает за юбками сколько угодно, нам-то что, лишь бы выполнял свои обязанности, а отец вздохнул, закрыл глаза и снова заснул.
(Но какая здесь связь? Не очень понятно, какая между ними связь, между рассказом про твоего отца и рассказом про женщину в платке? говоришь ты у меня за спиной. Ты забрасываешь свой огрызок в корзину — прямое попадание, раз, и готово. Да, но подожди, говорю я, потерпи минутку.) Я думаю о том, как отец заснул и там, в галерее, после обеда, сидя на стуле с подушечкой. Некоторое время я стояла на другом конце зала и наблюдала, как он спит. Недавно он отрастил бороду, впервые в жизни, по-моему. Он похож на кого-то другого, на просоленного морского волка, на Шона Коннери. Перед тем он гордо рассказывал мне, как одна женщина флиртовала с ним в супермаркете. Меня это не удивляет; он выглядит сейчас лучше — более привлекательный, подтянутый, — чем десять лет назад, когда его бизнес разваливался. И намного лучше, чем тогда, когда ему было всего за пятьдесят — гораздо меньше, чем теперь. Наверное, именно столько ему было, когда мы с Джеки вернулись из Лондона, переполненные нашей историей, переполненные враньем про то, как мы спали, как у нас была только одна комната, но с двумя кроватями, или как кровать была только одна, и тогда кто-нибудь из нас спал на полу. Но отец с матерью были страшно расстроены, почти не слушали нас; нервничали до того заметно, что я впервые в жизни поняла: они могут сломаться; и все это из-за пришедшего в местную налоговую инспекцию неприятного, неподписанного письма о том, что бизнес моего отца слишком уж процветает.
(Ага, говоришь ты.) Но я уже думаю про отцовский магазин, где продавались специальные лампочки, похожие на свечи, с поддельным пластмассовым воском, который капал по бокам, с мигающим, как пламя, светом. Там были пыльные горы батареек и штепселей, и разной толщины провода на стене, огромными катушками намотанные на стальные штыри; там были чайники и утюги, и мини-вентиляторы, и фены, были ящики с запчастями и ящики с предохранителями, и ящики, набитые кусочками пластмассы и резины без названия, нужными, чтобы все это работало. За прилавком были два голых проводка под током — проверять лампочки; он, бывало, дразнил меня: ну, давай, потрогай, и я так и делала иногда, просто чтобы снова ощутить слабость во всем теле и проверить, правда ли это ощущение настолько ужасно, как мне запомнилось. Позади него, наверху к стене был приделан старый кусок картона, оставшийся с пятидесятых, когда магазин только открылся. На нем мужчина в щегольском костюме демонстрировал восторженной женщине какую-то лампу, над их головами — и над головой моего отца, который отпускал товар, — радужно лучились слова «Свет — в каждый дом!», словно горящая восклицательная дуга.