Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 19



Чтобы успокоиться, Колотубин подошел и с деланной небрежностью взял ящик, приподнял, как бы взвешивая на руках:

— Потяжелей вроде, чем с патронами, будет… Потяжелей.

— Еще бы, чистое золото! — сказал Малыхин.

Между тем старый чиновник развязал один из брезентовых мешков. Он был набит пачками аккуратно перевязанных шпагатом новеньких сторублевок.

— Всего здесь золотом и банкнотами на общую сумму в шестьдесят восемь миллионов рублей ноль копеек. Будем считать и взвешивать? — спросил Илларионыч, показав на весы, — если желаете, то можно и на новый лад, на тонны, как прикажете… Каждая золотая единица достоинством в десять рублей. — Он взял с ладони монету и показал Джангильдинову и Колотубину: — Каждая такая единица весит одну целую и восемь десятых золотника, или на новый лад — семь целых и восемь десятых грамма. Дальше идет простая арифметика…

Джангильдинов не спеша прошелся вдоль патронных ящиков, открыл наугад несколько из них. И всюду сверкал драгоценный металл.

Колотубин, окинув взглядом гору ящиков и брезентовых мешков, мысленно прикидывал, сколько же потребуется дней и ночей, чтобы все пересчитать? «Может, принимать на вес, как товар?» Он посмотрел на командира. В глазах Джангильдинова уловил такой же немой вопрос.

— Берем? — спросил Колотубин.

— Все берем, — махнул рукой Джангильдинов и, повернувшись к чекисту, коротко приказал: — Грузите!

2

По большому тонкому стеклу струились дождевые капли.

Чокан Мусрепов, поджав под себя босые ноги, сидел у окна на широкой двухспальной французской кровати, застланной двумя серыми суконными солдатскими одеялами, и углом мохнатого банного полотенца старательно снимал густое ружейное масло с винтовочного затвора. Рядом лежала, тускло поблескивая, новенькая трехлинейка.

Чокан изредка поглядывал в окно, и в его темных, немного печальных продолговатых глазах отражалась тоска обитателя степи по солнцу, теплу и широкому раздолью. Что говорить, ему до боли скучно и тесно в этом большом чужом городе, где огромные каменные кибитки стояли рядом, как солдаты, плечом к плечу, сдавливая улицу.

Казах хмурился, и лицо его принимало какое-то свирепое и дикое выражение. А лицо Чокана и без того было некрасиво: плоское, неровное, с крутыми выступами скул, словно под кожей по бокам возле косо посаженных глаз заложены крупные шары. Узловатый шрам толстым синеватым обрубком проволоки пересекал от уха до губ правую щеку. Выступающие вперед надбровные дуги с кустистой черной порослью подчеркивали угловатый лоб. И только глаза, в которых можно было увидеть доброту и застенчивость, да полные темные губы свидетельствовали все же о мягком и покладистом характере сурового на вид молодого казаха.

Чокан смотрел в окно, вытирая затвор. На улице двигались потоком рабочие и работницы, подняв воротники, накрыв головы платками. Они шли после трудового дня, отстояв смену у станка, а Чокан принимал их за бездельников. «Неужели они все работают? День еще не кончился, ночь не наступила, а они по домам уже разбредаются», — думал, сокрушаясь он.

Хлопнула дверь, и в комнату вошел друг и земляк Чокана Темиргали с двумя полными ведрами, поставил их на пол, сказал по-казахски:

— Опять капает… Промок весь.

— Снова из трубы шайтана воду брал? — спросил Чокан.

— Из трубы, из водопровода.

— Плохая вода, вся железом пахнет.

— Ты никак к городу не привыкнешь.



— И не хочу привыкать, — глухо произнес Чокан. — Никогда не привыкну!

За окном дождь. Который день кряду не показывалось солнце, над городом низко висели набрякшие тучи, они чуть ли не задевали прокопченные заводские трубы, чем-то похожие на мусульманские минареты, туманили золотые кресты и луковицы бесчисленных московских церквей. Дождь шел неторопливо, размеренно, словно на небе кто-то лениво двигал тяжелым ситом, нехотя выполняя нудную работу.

В окно виднелась часть дворика, отгороженного от улицы железным забором. Два клена и старая липа блестели мокрой листвой. Истоптанная, смятая трава приподнималась, тянулась кверху. А за оградой прохожие месили грязь улицы.

— Какие мокрые дни в русском краю! Одна вода… Верно, Темиргали?

Темиргали Жунусов, присев на корточки, попытался зажечь камин. Сырые дрова разгорались плохо, дымили. Темиргали со свистом через нос втягивал в себя воздух и, вытянув губы, отчего тонкие усы его топорщились в стороны, старательно дул.

— А? Что? — отозвался Темиргали, не поворачивая головы.

— Какие мокрые дни, говорю. — Чокан вставил затвор, щелкнул курком. — Весна в степи давно прошла, лето давно наступило… А в Москве ни весна, ни лето. Один сплошной дождь и дождь. Если бы не давал слова агаю Джангильдинову, давно ушел бы назад, в степи…

Темиргали, наконец, раздул пламя, подложил сухих поленьев. Оранжевые языки пламени весело заплясали, облизывая прокопченную кастрюлю, которая висела на проволоке. Отблески пламени осветили круглое, как кашгарское блюдо, лицо Темиргали, запрыгали в его узких, продолговатых глазах.

— Дождь, говоришь? А разве у нас, в Тургайских степях, дождей не бывает? — В голосе Темиргали можно было уловить чуть заметный насмешливый тон.

— Когда в степи, да еще летом идет много дождей, в сердце казаха много радости. — Чокан сделал вид, что не обратил внимания на насмешливый тон друга. — Трава растет высокая, по грудь хорошему коню. Табуны сытые! А в городе что? Много дождя — это никакой тебе радости, только сапоги рвутся!

Чокан Мусрепов, довольный своим ответом, заулыбался, обнажая крепкие, ровные зубы. Конечно, против таких слов возразить трудно. Встал с кровати, прошлепал босыми подошвами по грязноватому дубовому паркету. Высокий, плечистый, сильный. Чокан на спор может поднять коня-двухлетку и нести его сто шагов. А тут вот приходится сидеть, словно взаперти, в этой комнате. Еще недавно она служила гостиной какому-то барину, обставлена была дорогой, со вкусом подобранной мебелью, стены украшали картины в золоченых рамах, с потолка свисала большая хрустальная люстра.

Теперь ничего не осталось. Все убранство комнаты, едва хозяева сбежали, тут же растащили по своим каморкам их слуги. О картинах напоминали на стенах лишь квадраты невыгоревших обоев, а вместо люстры на потолке угрюмо торчал одинокий железный крюк. Эту комнату в солидном каменном особняке, что стоял далековато от центра Москвы — в Лефортове, военный комендант и выделил Алимбею Джангильдинову на временное проживание, ибо в гостиницах свободных мест не имелось. Все московские гостиницы были переполнены, в них разместились работники наркоматов и других государственных учреждений. Всего несколько месяцев назад, в середине марта 1918 года, правительство Советской Республики во главе с Лениным переехало из Петрограда в Москву.

Джангильдинову, откровенно говоря, было все равно, где жить, а тут даже имелись некоторые преимущества: неподалеку, в бывших солдатских казармах, формировался его отряд. В комнате, которая стала вроде штаба отряда, вместе с Алимбеем расположились два его постоянных и верных спутника — Чокан и Темиргали. Это они притащили с чердака огромную французскую кровать с тугим пружинным матрацем и надумали использовать камин как костер, раздобыв кастрюлю, укрепили ее на проволоке.

Чокан подошел к камину, нагнулся, вдыхая пар, что поднимался над кипящим варевом, причмокнул губами:

— По запаху угадываю, скоро сварится. Конина с бараниной, знаешь, всегда вкусно получается.

— Конина старая. — Темиргали помешал деревянной ложкой в кастрюле. — И баранина тощая, одни ребра…

— Ой-бой! — Чокан, подражая женщинам, сокрушенно всплеснул руками. — Какой у тебя разборчивый желудок! Зачем же ты покупал такую конину и такую баранину?

— Вместе покупали. Ты, Чокан, помнишь, рядом стоял. На базаре другого мяса не имелось. Только мясо свиньи еще продавали, но мы на него даже не взглянули.

Но Чокан промолчал. И Темиргали пришлось напомнить, что сегодня утром, перед тем как снова отправиться в Кремль к товарищу Свердлову, Джангильдинов сказал: «Соберите все вещи и отвезите их в наш штабной вагон». Но когда агай ушел, он, Темиргали, вынул из своей походной сумки шкурку молодого барашка — темно-серую смушку, которую берег себе на шапку, — и предложил сходить Чокану на базар: «Вагоны уже есть, сегодня-завтра уезжаем. Давай продадим, купим мяса, на прощание сварим обед по-казахски. На картошку и сухую рыбу смотреть глаза больше не хотят!» Они пошли на базар, и вот сейчас поэтому в кастрюле варится мясо, распространяя по комнате густой аромат.